![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Оригинал взят у
ng68в У.Х.ОДЕН в переводах и со статьей ГРИГОРИЯ КРУЖКОВА <lj user=g_kruzhkov>
![[livejournal.com profile]](https://www.dreamwidth.org/img/external/lj-userinfo.gif)
Оригинал взят у
g_kruzhkovв У.Х.ОДЕН
"Иностранка" напечатала мой блок материалов по Одену, за что ей большое спасибо. http://magazines.russ.ru/inostran/2011/7/od4.html.
В Журнальном зале он дается не весь. Целиком только "Заметки об Одене".
Мне хочется тут привести и переводы. Сперва - из "Моря и зеркало", потом несколько разных.
ПРОСПЕРО – АРИЭЛЮ
Из поэмы «Море и зеркало»
Побудь со мной, Ариэль, напоследок, помоги скоротать
Час расставанья, внимая моим сокрушенным речам,
Как прежде – блажным приказаньям; а дальше, мой храбрый летун,
Тебе – песня да вольная воля, а мне –
Сперва Милан, а потом – гроб и земля. В целом, все обошлось
Лучше, чем я заслужил или мог ожидать.
Я рад, что вернул себе герцогство не раньше, а ровно тогда,
Когда оно уже мне ни к чему, что Миранде
Больше не до меня – и я на свободу тебя отпустил наконец:
Вот теперь я сумею поверить, что вправду умру.
Раньше это казалось немыслимым. На прогулке в лесу
Птичий трупик под голым зимним кустом
Порождает в сетчатке целый спектр новых образов. Человек,
Внезапно упавший навзничь посреди мостовой,
Будит вихрь в голове смутных неуправляемых дум,
И каждый раз, когда исчезает любимая плоть,
Остается неизбежная грусть; но с тобой
Оживлялось одиночество, забывалась печаль.
Эти толстые книги теперь не нужны мне: ведь там,
Куда я направляюсь, слова теряют свой вес;
Оно и к лучшему. Я меняю их велеречивый совет
На всепоглощающее молчанье морей.
Море ничем не жертвует, ибо ничем не дорожит,
А человек дорожит слишком многим, и когда узнает,
Что за всё дорогое нужно платить,
Стонет и жалуется, что погиб, и он, точно, погиб.
Так монарху странно, что, владея миллионами подданных,
Он не может овладеть их мыслями; так развратник
Искренне поражен, обнаружив, что не в силах любить
Ту, которую он соблазнил; так когда-то я сам
Плакал в лодке посреди океана о том, что утратил
Свой город и огромный реальный мир – ради зыбкого права
Повелевать царством духов. Если старость и впрямь
Пусть не целомудренней юности, но хотя бы мудрей,
То лишь потому, что юность надеется: всё обойдется,
Всё сойдет с рук – так или этак – и только старик
Знает доподлинно, что с рук ничего никому не сойдет;
Так мальчишка, выбегающий в сад поиграть, убежден,
Что шкафы и столы молчаливо его подождут,
И лишь полвека спустя, уходя (поиграть ли?), он сознает,
Что пристало сперва поклониться им и попрощаться.
Когда я впервые проснулся для жизни – хнычущий гном,
Которому прислуживали неуклюжие великаны, я был не тем,
Чем казался; за их спинами я тайком колдовал,
Чтобы избежать раздражения или наказанья отца,
Чтобы отомстить римлянам за склонения и падежи,
Чтобы захватить побольше земель и смыть навсегда
Этот позор – быть таким же, как все.
Ныне, Ариэль, я тот, каким стал, – твой последний хозяин,
Знающий: чтобы овладеть колдовством,
Главное – отвергнуть иллюзии. Книги учат нас только тому,
Что все смелые порывы кончаются сточной канавой.
Нужно научиться терпеливо ждать и не требовать ничего,
Пока ты сам не предложишь нам свое зеркало и свое эхо;
Нужно верить тебе, и ты не посмеешь солгать, –
Ни о чем не просить, – и тогда из глубины твоих глаз,
Их прозрачной, тревожной, испытующей глубины
Мы, придуманные, увидим себя настоящих. Ибо с тобой
Все становится подлинным: исторические деянья
Сбрасывают спесь и вспоминают свое босоногое детство,
Когда больше всего на свете им хотелось носиться с ватагой
Мучивших их сомнений; горестные недуги
Забывают о мрачных симптомах и неуклюже острят;
Даже добродетель делается не такой уж занудной.
Только у тебя хватает смелости и остроты глаз,
Чтобы отыскать те поляны, где в солнечный полдень
Резвятся робкие обиды, тот укромный родник,
К которому на рассвете приходит старая бабка печаль;
И об аде достоверно поведать ты можешь один;
Когда ты, насвистывая, вприпрыжку бежишь по траве,
Ядовитые беды шарахаются у тебя из-под ног,
И не кружится внезапно голова от стыда,
Потому что ничего в твоем мире стыдного нет.
Ах, если б разум смертный мог
Взглянуть на вещи прямо:
Узреть Природы наготу,
А не воздушную мечту –
Для многих это драма.
В своем зерцале нам яви,
Мой мальчик, статую любви, –
Ей нужен фиговый листок
Во избежанье срама.
А если вдруг сердечный друг
Найдет любовь другую,
Скажи мне сразу, не тяни –
И на погоду речь сверни,
Темни напропалую.
Подробности – когда и с кем,–
Поверь, не надобны совсем,
Чтоб разыграл твой Братец вновь
Мистерию Страстную.
Не скрой, как мерзок Древний Змей,
Рожденный нам на горе,
Блудлив и скользок он каков,
Поведай без обиняков,
Как пишут на заборе;
А кто захочет приобресть
Задаром веру или честь,
Тем отвечай – ворота в рай
Для нищих на запоре.
Я выбрал свободу, мой Ариэль, и отпускаю тебя:
Лети куда хочешь, ищи себе новые жертвы –
Любителей гладких ляжек, ловцов убегающей славы,
Какого-нибудь юного бунтаря на цветущей поляне,
Одержимого завистью, нашептывающей исподтишка,
Толстопуза судью или высохшего, как кузнечик, аскета,
Грезящего о далеких садах, где время не властно, –
Морочь их, самолюбивых и чванных, води их за нос.
От природы ли ты коварен и зол? Я не знаю.
Может быть, ты просто не умеешь быть праздным,
Оставаться с собою один на один; может быть,
Ты, мошенник, томишься бездельем и втайне тоскуешь
По хозяину, который бы задал тебе хоть какую работу.
Может быть, твои трюки – проверка? Коли так, я уверен:
Ты еще отыщешь мужа сильного, неуязвимого
Для твоих гибельных чар; но это буду, точно, не я.
Я не выдержал испытания, я нарушил
Оба обета, которые дал еще в учениках:
Никого не презирать и не домогаться любви.
Я ведь сам подтолкнул своего брата Антонио
К измене; мы оба с ним понимаем,
Что одинаковы виноваты друг перед другом.
Но Калибан – вот мой неизгладимый позор.
Ты ведь знаешь, Ариэль, как я был одержим
Желанием абсолютной преданности, и вот результат –
Этот несчастный, пресмыкающийся в пыли;
Его проклятием навеки запятнана мудрость моя,
Неисправимым невеждой сойду я в гроб.
Сумасбродные дети, вчера еще вышедшие из волн,
Словно боги, а на самом деле – преследуемые по пятам
Собственными бесами, обрели человеческий образ:
Все они, кроме меня, заслужили прощенье. Алонзо
Излечился от скорби; и Себастьян станет впредь лучше ладить
Со своей нерешительной совестью, – так оно и верней.
Для Стефано по-прежнему его королевским владеньем
Будет брюхо; издержавший запас анекдотов
Тринкуло обновит свой репертуар. Молодые
Останутся один на один со своим новым счастьем.
Их глаза ярко сияют любовью, чей отблеск
Молодит даже нас; сегодня всё кажется просто.
Но сохранит ли жених свой пыл, если завтра Миранда
Станет знакома ему, как чулок? А Миранда, привыкнув
К новому дивному миру и своему Фердинанду,
Останется ли той же влюбленной гусыней,
Полной, как прежде, восторга перед жизнью и миром?
Я, наверное, преувеличиваю опасность;
И всё-таки хорошо, что мне уже больше не двадцать
И не нужно вновь проходить это всё – волноваться, страдать,
Ревновать, и сгорать от стыда, и платить по счетам.
Пропой мне о стране Кокейн,
Где эль рекой течет
И каждый муж срывает куш
На скачках круглый год.
Где нет ни грусти, ни забот,
Где каждому щенку
Дороже косточка в зубах,
Чем боль в чужом боку.
О милом ангеле пропой,
Влюбленном в подлеца,
О принце крови, что бежит
В коровник из дворца;,
Ведь тот, кто слаб, готов лизать
Любому сапоги,
А получивший в зад пинка
Сам раздает пинки.
Добавим под конец мораль,
Хоть это и старо:
Ученику дадут медаль,
И победит добро;
Ведь каждый демагог у нас
Храбрей, чем царь зверей!
Вздохни – и ноги уноси
Отсюда поскорей.
Итак, мы расходимся навсегда – какое странное чувство,
Как будто всю жизнь я был пьян и только сейчас
Впервые очнулся и окончательно протрезвел –
Среди этой грязной груды нагромоздившихся дней
И несбывшихся упований; словно мне снился сон
О каком-то грандиозном путешествии, где я по пути
Зарисовывал пригрезившиеся мне пейзажи, людей, города,
Башни, ущелья, базары, орущие рты,
Записывал в дневник обрывки нелепиц и новостей,
Подслушанных в театрах, трактирах, сортирах и поездах,
И вот, состарившись, проснулся и наконец осознал,
Что это действительно путешествие, которое я должен пройти –
В одиночку, пешком, шаг за шагом, без гроша за душой –
Через эту ширь времени, через весь этот мир;
И ни сказочный волк, ни орел мне уже не помогут.
Когда доплыву, когда я вернусь обратно в Милан
И пойму навсегда, что нам больше не свидеться вновь,
Может быть, это будет не так уже страшно
И не так уже важно; в конце концов, что такое старик?
Глаза, вечно слезящиеся на ветру, голова,
Дрожащая, как одуванчик, даже в теплых лучах
Полудня; рассеянный, неуклюжий ворчун –
И так далее. Когда слуги устроят меня
В кресле в каком-нибудь тихом месте в саду
И укатают пледом колени, смогу ли я удержаться
И не рассказать им, что я уплываю один
В океан, через тысячи волн, через тысячи миль?..
Но заговорить – это значит снова хлебнуть
Соленой воды. Научусь ли когда-нибудь я
Страданию без иронии и без шутовства?
Я и не знал, что главная правда заключена
В молчании, что дружеская болтовня –
Подвох и даже музыка – дурной тон;
Сам не догадался, и ты мне не объяснил.
Если напоминать себе это каждый день, каждый час,
Может быть, мне повезет и я успею понять
Прежде, чем смерть задаст мне свой угрюмый вопрос,
Разницу между большими огнями – дневным и ночным….
Но, я вижу, ты начинаешь томиться. Прости.
Тебе это скучно, мой милый. Вот, кстати, за мной
Пришел наш почтенный Гонзало. О Ариэль, Ариэль!
Я буду скучать без тебя. Будь счастлив. Прощай.
Последнюю песню
Пропой, Ариэль, мне
Тревожно и сладко –
Из заводи затхлой
Реки неподвижной,
Из дрёмного древа –
Чаруя, смиряя
Мятежное сердце,
Что музыки просит
В миру безотрадном,
Глухом и безбожном.
Пропой мне негромко
О нежной разлуке,
О жизни и смерти,
Утешно и тихо
Пропой человеку,
Который навечно,
Что б это не значило,
С грустью и болью,
Что значит – любовью,
Вступает, дрожа,
На дорогу смиренья.
СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ
От переводчика
Поэму «Море и зеркало», построенную на ряде противопоставлений, главным из которых является оппозиция Просперо – Ариэль, можно рассматривать как середину творчества Уистена Одена, главное произведение его американского периода. Предлагаем читателям еще семь стихотворений Одена. Первые четыре из них принадлежат к доамериканскому периоду, а последние три – к послеамериканскому, когда поэт стал проводить большую часть года в Европе, а затем (получив должность профессора поэзии в Оксфорде и купив дом в южной Австрии) окончательно переселился на эту сторону Атлантики.
«Сделавшись выше» (Taller To-day) написано совсем молодым двадцатидвухлетним поэтом. Подробнее об этом стихотворении и вообще о ранних стихах Одена см. в следующей далее статье Шеймаса Хини.
«Похоронный блюз» и «Блюз римской стены» были впоследствии включены автором в цикл «Двенадцать песен» (IX. Stop all the clocks, cut of the telephone и XI. Roman Wall Blues). «Похоронный блюз» – одно из самых известных произведений Одена. В оригинале пол говорящего не конкретизирован (особенность английской грамматики), из-за чего для переводчика возникает та же проблема, что и в сонетах Шекспира: надо определиться с типом любви – традиционной или гомосексуальной. Иосиф Бродский в своем переводе выбирает второй вариант, у него о смерти мужчины говорит мужчина, – на что, впрочем, указывает только один глагол в мужском роде в конце третьей строфы:
Он был мой Север, Юг, мой Запад, мой Восток,
Мой шестидневный труд, мой выходной восторг,
Слова и их мотив, местоимений сплав.
Любви, считал я, нет конца. Я был не прав.
Бродский, несомненно, ориентировался, помимо биографических обстоятельств Одена, и на культовый английский фильм «Четыре свадьбы и похороны», в котором эти стихи произносит один из героев над гробом своего любовника.
Мой перевод, наоборот, сделан от женского лица. Дело в том, что стихотворение в своем законченном виде и было предназначено для женского голоса. Оно исполнялось певицей Хэдли Андерсон (ставшей вскоре женой друга Одена поэта Луиса Макниса) на музыку, сочиненную Бенджаменом Бриттеном, и вошло в цикл «Четыре песни кабаре для мисс Хэдли Андерсон». В таком виде оно и печаталось из книги в книгу Одена вплоть до шестидесятых годов. На стихотворении, безусловно, лежит печать жанра, а именно, немецкого кабаре начала 1930-х годов, как мы его себе представляем по знаменитому фильму с Лайзой Миннелли в главной роли: гротеск, бравада, смех сквозь слезы. Кстати, и сам этот фильм восходит – через более ранний бродвейский мюзикл – к роману друга Одена Кристофера Ишервуда «Прощай, Берлин», в котором отразились их общие берлинские впечатления 1931 года.
«Блюз Римской Стены», по-видимому, вдохновлен книгой Киплинга «Пак с Волшебных холмов», точнее, входящими в нее рассказами о защитниках Адрианового вала. Построенный во II в. н. э. для отражения набегов пиктов, этот вал длиною в 72 мили перегораживал всю Северную Англию на уровне Ньюкасла-на-Тайне. У Киплинга о буднях римских солдат, защищающих Адрианов вал, рассказывает центурион Парнезий. В книге он распевает такую солдатскую песню:
Когда покидал я Италию
С орлом и звонкой трубой,
Клялась мне моя Евлалия,
Божилась моя Евлалия:
Мол, сердце мое с тобой.
И я прошагал всю Галлию,
Британию и так далее
И вышел на голый брег,
Где белый, как грудь Евлалии,
Холодный, как кровь Евлалии,
Ложился на землю снег…
Впрочем, как мы узнаем из рассказа Киплинга, Стену защищал разноплеменный сброд – солдаты всех рас и народов, какие жили тогда в Римской империи. Да и командиры были им под стать – «ни одного, кто бы не попал сюда за какую-нибудь провинность или глупость. Один совершил убийство, другой – кражу, третий оскорбил магистрата или богохульствовал и был сослан на границу подальше, как говорится, от греха…» Оден написал своего рода зонг римского солдата, соединив вместе Киплинга и Брехта.
«Композитор» (The Composer) – один из примерно тридцати написанных в 1938 году сонетов Одена. Примечательна высказанная в нем мысль – хотя она, разумеется, не нова, – что любой вид искусства можно рассматривать как перевод (исключение делается для музыки, что тоже можно оспорить). Тем самым Оден, косвенно, снимает с поэтического перевода подозрение в неполноценности. Сравним с высказыванием Б. Пастернака: «Художнику безразлично, писать ли десятиверстную панораму на воздухе или копировать десятиверстную перспективу Тинторетто или Веронезе в музее».
Стихотворение «Испытание» (The Proof), вошедшее в сборник «Щит Ахилла» (1955), как и ряд других, подверглось циклизации в «Полном собрании стихотворений» 1966 года. Оден снял название стихотворения и включил его в цикл «Пять песен». «Испытание» написано по мотивам оперы «Волшебная флейта». Принц Тамино и Памина, дочь Царицы ночи, – ее главные персонажи: чтобы соединиться в финале, они должны пройти испытание огнем и водой. В этом усматривали отражение обрядов посвящения масонских лож и даже называли оперу Моцарта «масонской».
«Озера» (Lakes) входят в цикл «Буколики» (наряду с «Ветрами», «Лесами», «Горами», «Островами», «Долинами» и «Потоками»). «Буколики» Одена – жанр пасторальный, хотя и по-оденовски модернизированный. В них нет романтического образа Природы, безмолвно говорящей о присутствии божественного начала в мире. Наоборот, природа у Одена ежеминутно напоминает нам о человеке: о его расчетах и заботах, надеждах и иллюзиях. Даже масштаб озер определяется человеческой мерой: «чтобы могла мамаша докричаться / До заигравшихся с той стороны детей». Разумеется, озерная вода охлаждает страсти, но сама по себе, без высшего вмешательства: «Озерный люд спокоен и приветлив; / Пусть буйные романтики бранятся / И сгоряча зовут к барьеру друга; / Прожив у этих вод хотя бы месяц, / Былые дуэлянты позабудут / Браниться в рифму, теша Вельзевула». Этот антиромантической укол, похоже, направлен прямиком в «Евгения Онегина» (популярного в Европе благодаря опере Чайковского).
Наконец, последнее стихотворение, «Ода Термину» (Ode to Terminus), характерный пример поздней, «горацианской», манеры Одена. Этот гимн древнеримскому богу межей и границ, в честь которого справляли праздник терминалий (22 февраля). Стихотворение Одена, написанное полвека назад, и сегодня звучит вполне современно. Автор видит беду нашей цивилизации в разрушении всяческих границ и рамок (без которых культура на может существовать), в утрате чувства меры и самоограничения и, осуждая Венеру и Марса, богов любострастия и вражды, за потворство человеческой блажи и жадности, он взывает к помощи Термина, славя дарованные им людям «игры, лады и размеры».
Стихотворение написано без рифм, «алкеевой строфой». Античными размерами, в подражание одам Горация, написаны большинство стихотворений Одена этого периода. В переводе алкееву строфу, разумеется, необходимо воспроизвести, ведь смысл оды – в утверждении данных человеку священных правил. Оден обращается к Термину, «богу границ, оград и смирения», прося его поставить пределы людским прихотям и жажде новизны. Неверно будет сказать, что Оден ополчается здесь на науку – нет, он, как всегда, относится к ней с живым интересом и замечательным для гуманитария пониманием, – он просто предлагает ей быть поскромней, осознать свое подчиненное место в человеческой доме. Он выступает за сохранение порядка в экосфере, лада в искусстве, чувства меры во всех помыслах и делах человеческих. Здесь он действительно ученик Горация, певца «золотой середины».
У Термина, бога межей, если посмотреть на него не вчуже, как на поставленный человеку предел, а изнутри, как на некое пограничное состояние, пограничное стояние между двумя полями, обнаружится еще смысл: посредничество, сочетание и примирение разделенного. У Шеймаса Хини, выросшего на границе двух миров, католического и протестантского, воспитанного двумя культурами, ирландской и английской, есть стихотворение «Terminus», в котором римский бог выступает учителем равновесия:
А все-таки, если иначе взглянуть,
Два ведра легче нести, чем одно.
Я вырос, привыкнув изгибом спины
Уравновешивать ношу свою.
Термин может считаться и богом-покровителем переводчиков. Я заметил это много лет назад, написав «Песню межевого камня»:
На меже лежит камень, на неудобье,
Между двух полей лежит, наподобье
Переводчика – или его надгробья.
Оден в своей оде утверждает, что величайшей милостью жизни является чудо взаимопонимания, то самое «чудо Пятидесятницы», когда на человека как будто сходит Святой дух, и «каждый вдруг понимает язык другого». Тем же заканчивается и моя переводческая ода:
Тихо в поле. В глазницах кремнёвых сухо.
Зачинается песнь от Святого духа.
Это камень поет – приложите ухо.
Вот, кажется, лишнее доказательство того, что связь между подлинником и переводом – глубокая, корневая, что настоящая работа начинается задолго до того, как произойдет реальная встреча текста и глаз; только поэтому перевод и оказывается возможным.
СДЕЛАВШИСЬ ВЫШЕ
Сделавшись выше, мы вспоминаем сегодня
Прошлые вечера и, бродя по саду,
Слушаем лепет ручья, ледниковой шорох.
Ночи приносят снег, и мертвые воют
В ветреных своих логовах между горами,
Ибо Дьявол ставит слишком простые вопросы
Путникам одиноким.
Мы сегодня счастливей, хотя и не ближе друг к другу;
Фермы зажглись огоньками по всей долине.
Шум фабричный притих и умолк в отдаленье,
Люди бредут по домам.
Утро, быть может, с собой принесёт свободу,
Но не этот покой, которому даже птицы
Не прекословят, этот час тишины, что дает нам
Шанс любить, или что-то свершить, или просто простить.
1928
ПОХОРОННЫЙ БЛЮЗ
Замолкните, часы; разбейся, телефон;
Швырните мопсу кость – пускай уймется он.
Сурдиною трубе заткните глотку, чтоб
Нежней играл Шопен; теперь несите гроб.
Пускай аэроплан кружится в небесах,
Вычерчивая там слова: Увы и Ах.
Пусть шейки голубей украсит черный креп,
Пусть им на площадях рассыплют черный хлеб.
Он был моей рекой, и морем, и скалой,
Шаландою моей, и ночью, и луной,
Был солнцем из-за туч, рассветом из-за штор;
Я думала, любовь бессмертна. Это – вздор.
Тушите все огни – не нужно больше звёзд,
Снимайте солнца шар, срывайте неба холст,
И океан в лохань сливайте, господа; –
Ведь больше ничего не будет никогда.
1936
БЛЮЗ РИМСКОЙ СТЕНЫ
Над вереском ветер холодный гудит…
Заеден я вшами, соплями умыт.
С небес прохудившихся льет и течет…
Я воин Стены, ее страж и оплот.
Крадется туман между серых камней…
Один я кукую без милки моей.
Чего я тут за морем жду-стерегу? –
Девчонка моя на другом берегу.
Вокруг нее вьется носатый Фабулл,
Схватил бы урода да в лужу макнул.
Пизон – христианин, при нем не сбрехни,
Он молится рыбе, а девкам – ни-ни.
Колечко подружки я в кости спустил,
Без девок и денег служить нету сил.
Скорей дослужить бы, и лямку долой,
Увечным, кривым – а вернуться домой!
1937
КОМПОЗИТОР
Все прочие лишь переводят: художник
Прелестный вид умыкнуть норовит,
Поэт смекает, как в десятисложник
Впихнуть свой опыт бед и обид.
Кусочки жизни они переносят
В искусство и прячут ревниво в футляр;
Лишь звуки твои подсказки не просят,
Лишь музыка – сверхъестественный дар.
Излей же на нас безоглядное чудо
Своих водопадов, пускай с высоты
Свергается песнь, прорывая запруды
Сомнений, уныния и немоты.
Хлещи же по спинам, плечам и коленям;
Как сладким вином, напои нас прощеньем.
1937
ОЗЁРА
Из цикла «Буколики»
Что нужно озеру? Чтобы папаша
Мог обойти его после обеда,
Чтобы могла мамаша докричаться
До заигравшихся с той стороны детей;
Всё, что крупней, – Байкал иль Мичиган –
Для нас уже «враждебная пучина».
Озерный люд спокоен и приветлив;
Пусть буйные романтики бранятся
И сгоряча зовут к барьеру друга;
Прожив у этих вод хотя бы месяц,
Былые дуэлянты позабудут
Браниться в рифму, теша Вельзевула.
Неудивительно, что христианство
Смогло по-настоящему начаться,
Когда аскеты из пещер и тюрем
На Асканийском озере собрались,
Где аисты гнездятся, – и избрали
Трех рыб как символ триединства Бога.
Министры иностранных дел обычно
У озера устраивают встречи;
И ходят вкруг него, плечом к плечу,
Как ослики, качающие воду.
Сей общий труд, увы, братанья армий
Не гарантирует, – но он полезен.
Лишь редкостный гордец, идя ко дну
В Атлантике, подумает всерьез,
Что лично на него Нептун взъярился;
Но тонущему в озере приятно
Воображать, что он добычей стал
Влюбившейся в него Озерной Девы.
Хоть бдительные горожане пьют
Из охраняемых резервуаров,
Случаются скандальные примеры:
Так Кардинал у Вебстера заметил
В пруду чертенка с вилами в руках , –
Я знаю в Сассексе подобный прудик.
У заколдованных озер есть свойство
Лечить горячку нашей эпидермы
Прохладной, бледной немотой зеркал;
Им нипочем щекотка водомерок,
Чуть дрогнет гладь под ласками весла,
Но не вздохнет и денег в долг не спросит.
Природолюбцы-озеровладельцы
Мечтают об овчарках и капканах,
Что свой Эдем озерный оградить
От чужаков. Отдать народу? Шиш!
С чего бы вдруг? За то, что всякий Джек
Плескался встарь в околоплодных водах?
Навряд ли я когда построю башню
И заведу там белых лебедей;
Но помечтать не вредно: ну, а если б –
Какое озеро я взял бы – торфяное,
Карст, кратер, старицу или лагуну…?
Перечислять – и то уже блаженство.
1952
ИСПЫТАНИЕ
«Когда ломают времена
Обычаи и ритмы,
И лезет воровской жаргон
Из публики элитной,
И носят с шиком дураки
Чужих пороков пятна,
Кто будет веровать в Любовь,
Ее слова и клятвы?»
Так, вспыхнув, проревел Огонь;
Но Тамино и Памина
С закрытыми глазами,
Бесстрашно руку в руку вдев,
В блаженстве сладком замерев,
(Невинные? О да! Наивные? О нет!)
Прошли сквозь дым и пламя.
«Когда с петель сорвется мир,
Ад вырвется из плена
И обернется чиж совой
И ведьмою – Елена,
Когда фиалка зарычит
И мак возжаждет крови,
Какое вылупится зло
Из треснувшей Любови?»
Так прошипела им Вода;
Но Тамино и Памина,
Наперекор совету,
В ладони храбро сжав ладонь,
Сквозь Воду, как и сквозь Огонь,
(Испуганные? Нет! Счастливые? О да!)
Прошли и вышли к свету.
1953
ОДА ТЕРМИНУ
Жрецы с телескопами и циклотронами,
вещайте дальше вести чудесные
о том, чего постичь не можно,
столь оно мелко или огромно,
о тех открытьях, что в ваших формулах,
в значках изящных алгебраических
невинно выглядят, но если
перевести их на человечий
язык, навряд ли сильно обрадуют
село и город: если галактики
врозь разбегаются, как зайцы,
если мезоны мечутся в страхе,
как тут не вспомнить вести политики,
все эти стачки и демонстрации,
погромы, мятежи, теракты –
всё, что за завтраком в нас пихают.
Как мелки, впрочем, наши волнения
в сравненье с тем, что эта Громадина –
вот ведь немыслимое чудо! –
кочку одну отличив из прочих,
дала ей средства, срок и условия
взлелеять Жизнь, что эта небесная
причуда, царственная прихоть,
наше волшебное Средиземье,
где Солнце, сверкая, медленно движется
по небосводу с востока к западу,
где свет – отеческая милость,
а не фотонная бомбардировка,
где зреть мы можем формы и линии
и отличать покой от движения
и узнавать по очертаньям
наших любимых милые лица,
где всем созданьям, кроме болтающих,
назначен удел и корм подобающий
по роду их, – наш мир блаженный.
Что бы биологи ни твердили,
лишь он спасает нас от безумия;
мы знаем, как знаньем перенасыщенный
блуждает ум во тьме кромешной
и в одиночестве беспредельном,
как он без формы, ритма, метафоры
в бессвязном тонет унылом бормоте,
не понимая даже шуток,
не отличая пенис от пенса.
Марс и Венера слишком потворствуют
нелепой нашей блажи и жадности,
лишь Ты один, великий Термин,
можешь исправить нас, шалопаев.
О бог дверей, оград и смирения,
да будет проклят змей технократии;
но будь блажен тот град, что славит
игры твои, лады и размеры.
Чьей милостью в компании дружеской
вершится чудо Пятидесятницы,
когда нисходит дух, и каждый
вдруг понимает язык другого.
В мире, безмерною нашей наглостью
ограбленном и отравленном, может быть,
еще спасешь ты нас, понявших,
что все ученые эти шишки
должны скромней нам басни рассказывать,
что Небу мерзостны самозваные
поэты, ради пустозвонства
ложью нас пичкающие бесстыдно.
1968
![[livejournal.com profile]](https://www.dreamwidth.org/img/external/lj-userinfo.gif)
"Иностранка" напечатала мой блок материалов по Одену, за что ей большое спасибо. http://magazines.russ.ru/inostran/2011/7/od4.html.
В Журнальном зале он дается не весь. Целиком только "Заметки об Одене".
Мне хочется тут привести и переводы. Сперва - из "Моря и зеркало", потом несколько разных.
ПРОСПЕРО – АРИЭЛЮ
Из поэмы «Море и зеркало»
Побудь со мной, Ариэль, напоследок, помоги скоротать
Час расставанья, внимая моим сокрушенным речам,
Как прежде – блажным приказаньям; а дальше, мой храбрый летун,
Тебе – песня да вольная воля, а мне –
Сперва Милан, а потом – гроб и земля. В целом, все обошлось
Лучше, чем я заслужил или мог ожидать.
Я рад, что вернул себе герцогство не раньше, а ровно тогда,
Когда оно уже мне ни к чему, что Миранде
Больше не до меня – и я на свободу тебя отпустил наконец:
Вот теперь я сумею поверить, что вправду умру.
Раньше это казалось немыслимым. На прогулке в лесу
Птичий трупик под голым зимним кустом
Порождает в сетчатке целый спектр новых образов. Человек,
Внезапно упавший навзничь посреди мостовой,
Будит вихрь в голове смутных неуправляемых дум,
И каждый раз, когда исчезает любимая плоть,
Остается неизбежная грусть; но с тобой
Оживлялось одиночество, забывалась печаль.
Эти толстые книги теперь не нужны мне: ведь там,
Куда я направляюсь, слова теряют свой вес;
Оно и к лучшему. Я меняю их велеречивый совет
На всепоглощающее молчанье морей.
Море ничем не жертвует, ибо ничем не дорожит,
А человек дорожит слишком многим, и когда узнает,
Что за всё дорогое нужно платить,
Стонет и жалуется, что погиб, и он, точно, погиб.
Так монарху странно, что, владея миллионами подданных,
Он не может овладеть их мыслями; так развратник
Искренне поражен, обнаружив, что не в силах любить
Ту, которую он соблазнил; так когда-то я сам
Плакал в лодке посреди океана о том, что утратил
Свой город и огромный реальный мир – ради зыбкого права
Повелевать царством духов. Если старость и впрямь
Пусть не целомудренней юности, но хотя бы мудрей,
То лишь потому, что юность надеется: всё обойдется,
Всё сойдет с рук – так или этак – и только старик
Знает доподлинно, что с рук ничего никому не сойдет;
Так мальчишка, выбегающий в сад поиграть, убежден,
Что шкафы и столы молчаливо его подождут,
И лишь полвека спустя, уходя (поиграть ли?), он сознает,
Что пристало сперва поклониться им и попрощаться.
Когда я впервые проснулся для жизни – хнычущий гном,
Которому прислуживали неуклюжие великаны, я был не тем,
Чем казался; за их спинами я тайком колдовал,
Чтобы избежать раздражения или наказанья отца,
Чтобы отомстить римлянам за склонения и падежи,
Чтобы захватить побольше земель и смыть навсегда
Этот позор – быть таким же, как все.
Ныне, Ариэль, я тот, каким стал, – твой последний хозяин,
Знающий: чтобы овладеть колдовством,
Главное – отвергнуть иллюзии. Книги учат нас только тому,
Что все смелые порывы кончаются сточной канавой.
Нужно научиться терпеливо ждать и не требовать ничего,
Пока ты сам не предложишь нам свое зеркало и свое эхо;
Нужно верить тебе, и ты не посмеешь солгать, –
Ни о чем не просить, – и тогда из глубины твоих глаз,
Их прозрачной, тревожной, испытующей глубины
Мы, придуманные, увидим себя настоящих. Ибо с тобой
Все становится подлинным: исторические деянья
Сбрасывают спесь и вспоминают свое босоногое детство,
Когда больше всего на свете им хотелось носиться с ватагой
Мучивших их сомнений; горестные недуги
Забывают о мрачных симптомах и неуклюже острят;
Даже добродетель делается не такой уж занудной.
Только у тебя хватает смелости и остроты глаз,
Чтобы отыскать те поляны, где в солнечный полдень
Резвятся робкие обиды, тот укромный родник,
К которому на рассвете приходит старая бабка печаль;
И об аде достоверно поведать ты можешь один;
Когда ты, насвистывая, вприпрыжку бежишь по траве,
Ядовитые беды шарахаются у тебя из-под ног,
И не кружится внезапно голова от стыда,
Потому что ничего в твоем мире стыдного нет.
Ах, если б разум смертный мог
Взглянуть на вещи прямо:
Узреть Природы наготу,
А не воздушную мечту –
Для многих это драма.
В своем зерцале нам яви,
Мой мальчик, статую любви, –
Ей нужен фиговый листок
Во избежанье срама.
А если вдруг сердечный друг
Найдет любовь другую,
Скажи мне сразу, не тяни –
И на погоду речь сверни,
Темни напропалую.
Подробности – когда и с кем,–
Поверь, не надобны совсем,
Чтоб разыграл твой Братец вновь
Мистерию Страстную.
Не скрой, как мерзок Древний Змей,
Рожденный нам на горе,
Блудлив и скользок он каков,
Поведай без обиняков,
Как пишут на заборе;
А кто захочет приобресть
Задаром веру или честь,
Тем отвечай – ворота в рай
Для нищих на запоре.
Я выбрал свободу, мой Ариэль, и отпускаю тебя:
Лети куда хочешь, ищи себе новые жертвы –
Любителей гладких ляжек, ловцов убегающей славы,
Какого-нибудь юного бунтаря на цветущей поляне,
Одержимого завистью, нашептывающей исподтишка,
Толстопуза судью или высохшего, как кузнечик, аскета,
Грезящего о далеких садах, где время не властно, –
Морочь их, самолюбивых и чванных, води их за нос.
От природы ли ты коварен и зол? Я не знаю.
Может быть, ты просто не умеешь быть праздным,
Оставаться с собою один на один; может быть,
Ты, мошенник, томишься бездельем и втайне тоскуешь
По хозяину, который бы задал тебе хоть какую работу.
Может быть, твои трюки – проверка? Коли так, я уверен:
Ты еще отыщешь мужа сильного, неуязвимого
Для твоих гибельных чар; но это буду, точно, не я.
Я не выдержал испытания, я нарушил
Оба обета, которые дал еще в учениках:
Никого не презирать и не домогаться любви.
Я ведь сам подтолкнул своего брата Антонио
К измене; мы оба с ним понимаем,
Что одинаковы виноваты друг перед другом.
Но Калибан – вот мой неизгладимый позор.
Ты ведь знаешь, Ариэль, как я был одержим
Желанием абсолютной преданности, и вот результат –
Этот несчастный, пресмыкающийся в пыли;
Его проклятием навеки запятнана мудрость моя,
Неисправимым невеждой сойду я в гроб.
Сумасбродные дети, вчера еще вышедшие из волн,
Словно боги, а на самом деле – преследуемые по пятам
Собственными бесами, обрели человеческий образ:
Все они, кроме меня, заслужили прощенье. Алонзо
Излечился от скорби; и Себастьян станет впредь лучше ладить
Со своей нерешительной совестью, – так оно и верней.
Для Стефано по-прежнему его королевским владеньем
Будет брюхо; издержавший запас анекдотов
Тринкуло обновит свой репертуар. Молодые
Останутся один на один со своим новым счастьем.
Их глаза ярко сияют любовью, чей отблеск
Молодит даже нас; сегодня всё кажется просто.
Но сохранит ли жених свой пыл, если завтра Миранда
Станет знакома ему, как чулок? А Миранда, привыкнув
К новому дивному миру и своему Фердинанду,
Останется ли той же влюбленной гусыней,
Полной, как прежде, восторга перед жизнью и миром?
Я, наверное, преувеличиваю опасность;
И всё-таки хорошо, что мне уже больше не двадцать
И не нужно вновь проходить это всё – волноваться, страдать,
Ревновать, и сгорать от стыда, и платить по счетам.
Пропой мне о стране Кокейн,
Где эль рекой течет
И каждый муж срывает куш
На скачках круглый год.
Где нет ни грусти, ни забот,
Где каждому щенку
Дороже косточка в зубах,
Чем боль в чужом боку.
О милом ангеле пропой,
Влюбленном в подлеца,
О принце крови, что бежит
В коровник из дворца;,
Ведь тот, кто слаб, готов лизать
Любому сапоги,
А получивший в зад пинка
Сам раздает пинки.
Добавим под конец мораль,
Хоть это и старо:
Ученику дадут медаль,
И победит добро;
Ведь каждый демагог у нас
Храбрей, чем царь зверей!
Вздохни – и ноги уноси
Отсюда поскорей.
Итак, мы расходимся навсегда – какое странное чувство,
Как будто всю жизнь я был пьян и только сейчас
Впервые очнулся и окончательно протрезвел –
Среди этой грязной груды нагромоздившихся дней
И несбывшихся упований; словно мне снился сон
О каком-то грандиозном путешествии, где я по пути
Зарисовывал пригрезившиеся мне пейзажи, людей, города,
Башни, ущелья, базары, орущие рты,
Записывал в дневник обрывки нелепиц и новостей,
Подслушанных в театрах, трактирах, сортирах и поездах,
И вот, состарившись, проснулся и наконец осознал,
Что это действительно путешествие, которое я должен пройти –
В одиночку, пешком, шаг за шагом, без гроша за душой –
Через эту ширь времени, через весь этот мир;
И ни сказочный волк, ни орел мне уже не помогут.
Когда доплыву, когда я вернусь обратно в Милан
И пойму навсегда, что нам больше не свидеться вновь,
Может быть, это будет не так уже страшно
И не так уже важно; в конце концов, что такое старик?
Глаза, вечно слезящиеся на ветру, голова,
Дрожащая, как одуванчик, даже в теплых лучах
Полудня; рассеянный, неуклюжий ворчун –
И так далее. Когда слуги устроят меня
В кресле в каком-нибудь тихом месте в саду
И укатают пледом колени, смогу ли я удержаться
И не рассказать им, что я уплываю один
В океан, через тысячи волн, через тысячи миль?..
Но заговорить – это значит снова хлебнуть
Соленой воды. Научусь ли когда-нибудь я
Страданию без иронии и без шутовства?
Я и не знал, что главная правда заключена
В молчании, что дружеская болтовня –
Подвох и даже музыка – дурной тон;
Сам не догадался, и ты мне не объяснил.
Если напоминать себе это каждый день, каждый час,
Может быть, мне повезет и я успею понять
Прежде, чем смерть задаст мне свой угрюмый вопрос,
Разницу между большими огнями – дневным и ночным….
Но, я вижу, ты начинаешь томиться. Прости.
Тебе это скучно, мой милый. Вот, кстати, за мной
Пришел наш почтенный Гонзало. О Ариэль, Ариэль!
Я буду скучать без тебя. Будь счастлив. Прощай.
Последнюю песню
Пропой, Ариэль, мне
Тревожно и сладко –
Из заводи затхлой
Реки неподвижной,
Из дрёмного древа –
Чаруя, смиряя
Мятежное сердце,
Что музыки просит
В миру безотрадном,
Глухом и безбожном.
Пропой мне негромко
О нежной разлуке,
О жизни и смерти,
Утешно и тихо
Пропой человеку,
Который навечно,
Что б это не значило,
С грустью и болью,
Что значит – любовью,
Вступает, дрожа,
На дорогу смиренья.
СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ
От переводчика
Поэму «Море и зеркало», построенную на ряде противопоставлений, главным из которых является оппозиция Просперо – Ариэль, можно рассматривать как середину творчества Уистена Одена, главное произведение его американского периода. Предлагаем читателям еще семь стихотворений Одена. Первые четыре из них принадлежат к доамериканскому периоду, а последние три – к послеамериканскому, когда поэт стал проводить большую часть года в Европе, а затем (получив должность профессора поэзии в Оксфорде и купив дом в южной Австрии) окончательно переселился на эту сторону Атлантики.
«Сделавшись выше» (Taller To-day) написано совсем молодым двадцатидвухлетним поэтом. Подробнее об этом стихотворении и вообще о ранних стихах Одена см. в следующей далее статье Шеймаса Хини.
«Похоронный блюз» и «Блюз римской стены» были впоследствии включены автором в цикл «Двенадцать песен» (IX. Stop all the clocks, cut of the telephone и XI. Roman Wall Blues). «Похоронный блюз» – одно из самых известных произведений Одена. В оригинале пол говорящего не конкретизирован (особенность английской грамматики), из-за чего для переводчика возникает та же проблема, что и в сонетах Шекспира: надо определиться с типом любви – традиционной или гомосексуальной. Иосиф Бродский в своем переводе выбирает второй вариант, у него о смерти мужчины говорит мужчина, – на что, впрочем, указывает только один глагол в мужском роде в конце третьей строфы:
Он был мой Север, Юг, мой Запад, мой Восток,
Мой шестидневный труд, мой выходной восторг,
Слова и их мотив, местоимений сплав.
Любви, считал я, нет конца. Я был не прав.
Бродский, несомненно, ориентировался, помимо биографических обстоятельств Одена, и на культовый английский фильм «Четыре свадьбы и похороны», в котором эти стихи произносит один из героев над гробом своего любовника.
Мой перевод, наоборот, сделан от женского лица. Дело в том, что стихотворение в своем законченном виде и было предназначено для женского голоса. Оно исполнялось певицей Хэдли Андерсон (ставшей вскоре женой друга Одена поэта Луиса Макниса) на музыку, сочиненную Бенджаменом Бриттеном, и вошло в цикл «Четыре песни кабаре для мисс Хэдли Андерсон». В таком виде оно и печаталось из книги в книгу Одена вплоть до шестидесятых годов. На стихотворении, безусловно, лежит печать жанра, а именно, немецкого кабаре начала 1930-х годов, как мы его себе представляем по знаменитому фильму с Лайзой Миннелли в главной роли: гротеск, бравада, смех сквозь слезы. Кстати, и сам этот фильм восходит – через более ранний бродвейский мюзикл – к роману друга Одена Кристофера Ишервуда «Прощай, Берлин», в котором отразились их общие берлинские впечатления 1931 года.
«Блюз Римской Стены», по-видимому, вдохновлен книгой Киплинга «Пак с Волшебных холмов», точнее, входящими в нее рассказами о защитниках Адрианового вала. Построенный во II в. н. э. для отражения набегов пиктов, этот вал длиною в 72 мили перегораживал всю Северную Англию на уровне Ньюкасла-на-Тайне. У Киплинга о буднях римских солдат, защищающих Адрианов вал, рассказывает центурион Парнезий. В книге он распевает такую солдатскую песню:
Когда покидал я Италию
С орлом и звонкой трубой,
Клялась мне моя Евлалия,
Божилась моя Евлалия:
Мол, сердце мое с тобой.
И я прошагал всю Галлию,
Британию и так далее
И вышел на голый брег,
Где белый, как грудь Евлалии,
Холодный, как кровь Евлалии,
Ложился на землю снег…
Впрочем, как мы узнаем из рассказа Киплинга, Стену защищал разноплеменный сброд – солдаты всех рас и народов, какие жили тогда в Римской империи. Да и командиры были им под стать – «ни одного, кто бы не попал сюда за какую-нибудь провинность или глупость. Один совершил убийство, другой – кражу, третий оскорбил магистрата или богохульствовал и был сослан на границу подальше, как говорится, от греха…» Оден написал своего рода зонг римского солдата, соединив вместе Киплинга и Брехта.
«Композитор» (The Composer) – один из примерно тридцати написанных в 1938 году сонетов Одена. Примечательна высказанная в нем мысль – хотя она, разумеется, не нова, – что любой вид искусства можно рассматривать как перевод (исключение делается для музыки, что тоже можно оспорить). Тем самым Оден, косвенно, снимает с поэтического перевода подозрение в неполноценности. Сравним с высказыванием Б. Пастернака: «Художнику безразлично, писать ли десятиверстную панораму на воздухе или копировать десятиверстную перспективу Тинторетто или Веронезе в музее».
Стихотворение «Испытание» (The Proof), вошедшее в сборник «Щит Ахилла» (1955), как и ряд других, подверглось циклизации в «Полном собрании стихотворений» 1966 года. Оден снял название стихотворения и включил его в цикл «Пять песен». «Испытание» написано по мотивам оперы «Волшебная флейта». Принц Тамино и Памина, дочь Царицы ночи, – ее главные персонажи: чтобы соединиться в финале, они должны пройти испытание огнем и водой. В этом усматривали отражение обрядов посвящения масонских лож и даже называли оперу Моцарта «масонской».
«Озера» (Lakes) входят в цикл «Буколики» (наряду с «Ветрами», «Лесами», «Горами», «Островами», «Долинами» и «Потоками»). «Буколики» Одена – жанр пасторальный, хотя и по-оденовски модернизированный. В них нет романтического образа Природы, безмолвно говорящей о присутствии божественного начала в мире. Наоборот, природа у Одена ежеминутно напоминает нам о человеке: о его расчетах и заботах, надеждах и иллюзиях. Даже масштаб озер определяется человеческой мерой: «чтобы могла мамаша докричаться / До заигравшихся с той стороны детей». Разумеется, озерная вода охлаждает страсти, но сама по себе, без высшего вмешательства: «Озерный люд спокоен и приветлив; / Пусть буйные романтики бранятся / И сгоряча зовут к барьеру друга; / Прожив у этих вод хотя бы месяц, / Былые дуэлянты позабудут / Браниться в рифму, теша Вельзевула». Этот антиромантической укол, похоже, направлен прямиком в «Евгения Онегина» (популярного в Европе благодаря опере Чайковского).
Наконец, последнее стихотворение, «Ода Термину» (Ode to Terminus), характерный пример поздней, «горацианской», манеры Одена. Этот гимн древнеримскому богу межей и границ, в честь которого справляли праздник терминалий (22 февраля). Стихотворение Одена, написанное полвека назад, и сегодня звучит вполне современно. Автор видит беду нашей цивилизации в разрушении всяческих границ и рамок (без которых культура на может существовать), в утрате чувства меры и самоограничения и, осуждая Венеру и Марса, богов любострастия и вражды, за потворство человеческой блажи и жадности, он взывает к помощи Термина, славя дарованные им людям «игры, лады и размеры».
Стихотворение написано без рифм, «алкеевой строфой». Античными размерами, в подражание одам Горация, написаны большинство стихотворений Одена этого периода. В переводе алкееву строфу, разумеется, необходимо воспроизвести, ведь смысл оды – в утверждении данных человеку священных правил. Оден обращается к Термину, «богу границ, оград и смирения», прося его поставить пределы людским прихотям и жажде новизны. Неверно будет сказать, что Оден ополчается здесь на науку – нет, он, как всегда, относится к ней с живым интересом и замечательным для гуманитария пониманием, – он просто предлагает ей быть поскромней, осознать свое подчиненное место в человеческой доме. Он выступает за сохранение порядка в экосфере, лада в искусстве, чувства меры во всех помыслах и делах человеческих. Здесь он действительно ученик Горация, певца «золотой середины».
У Термина, бога межей, если посмотреть на него не вчуже, как на поставленный человеку предел, а изнутри, как на некое пограничное состояние, пограничное стояние между двумя полями, обнаружится еще смысл: посредничество, сочетание и примирение разделенного. У Шеймаса Хини, выросшего на границе двух миров, католического и протестантского, воспитанного двумя культурами, ирландской и английской, есть стихотворение «Terminus», в котором римский бог выступает учителем равновесия:
А все-таки, если иначе взглянуть,
Два ведра легче нести, чем одно.
Я вырос, привыкнув изгибом спины
Уравновешивать ношу свою.
Термин может считаться и богом-покровителем переводчиков. Я заметил это много лет назад, написав «Песню межевого камня»:
На меже лежит камень, на неудобье,
Между двух полей лежит, наподобье
Переводчика – или его надгробья.
Оден в своей оде утверждает, что величайшей милостью жизни является чудо взаимопонимания, то самое «чудо Пятидесятницы», когда на человека как будто сходит Святой дух, и «каждый вдруг понимает язык другого». Тем же заканчивается и моя переводческая ода:
Тихо в поле. В глазницах кремнёвых сухо.
Зачинается песнь от Святого духа.
Это камень поет – приложите ухо.
Вот, кажется, лишнее доказательство того, что связь между подлинником и переводом – глубокая, корневая, что настоящая работа начинается задолго до того, как произойдет реальная встреча текста и глаз; только поэтому перевод и оказывается возможным.
СДЕЛАВШИСЬ ВЫШЕ
Сделавшись выше, мы вспоминаем сегодня
Прошлые вечера и, бродя по саду,
Слушаем лепет ручья, ледниковой шорох.
Ночи приносят снег, и мертвые воют
В ветреных своих логовах между горами,
Ибо Дьявол ставит слишком простые вопросы
Путникам одиноким.
Мы сегодня счастливей, хотя и не ближе друг к другу;
Фермы зажглись огоньками по всей долине.
Шум фабричный притих и умолк в отдаленье,
Люди бредут по домам.
Утро, быть может, с собой принесёт свободу,
Но не этот покой, которому даже птицы
Не прекословят, этот час тишины, что дает нам
Шанс любить, или что-то свершить, или просто простить.
1928
ПОХОРОННЫЙ БЛЮЗ
Замолкните, часы; разбейся, телефон;
Швырните мопсу кость – пускай уймется он.
Сурдиною трубе заткните глотку, чтоб
Нежней играл Шопен; теперь несите гроб.
Пускай аэроплан кружится в небесах,
Вычерчивая там слова: Увы и Ах.
Пусть шейки голубей украсит черный креп,
Пусть им на площадях рассыплют черный хлеб.
Он был моей рекой, и морем, и скалой,
Шаландою моей, и ночью, и луной,
Был солнцем из-за туч, рассветом из-за штор;
Я думала, любовь бессмертна. Это – вздор.
Тушите все огни – не нужно больше звёзд,
Снимайте солнца шар, срывайте неба холст,
И океан в лохань сливайте, господа; –
Ведь больше ничего не будет никогда.
1936
БЛЮЗ РИМСКОЙ СТЕНЫ
Над вереском ветер холодный гудит…
Заеден я вшами, соплями умыт.
С небес прохудившихся льет и течет…
Я воин Стены, ее страж и оплот.
Крадется туман между серых камней…
Один я кукую без милки моей.
Чего я тут за морем жду-стерегу? –
Девчонка моя на другом берегу.
Вокруг нее вьется носатый Фабулл,
Схватил бы урода да в лужу макнул.
Пизон – христианин, при нем не сбрехни,
Он молится рыбе, а девкам – ни-ни.
Колечко подружки я в кости спустил,
Без девок и денег служить нету сил.
Скорей дослужить бы, и лямку долой,
Увечным, кривым – а вернуться домой!
1937
КОМПОЗИТОР
Все прочие лишь переводят: художник
Прелестный вид умыкнуть норовит,
Поэт смекает, как в десятисложник
Впихнуть свой опыт бед и обид.
Кусочки жизни они переносят
В искусство и прячут ревниво в футляр;
Лишь звуки твои подсказки не просят,
Лишь музыка – сверхъестественный дар.
Излей же на нас безоглядное чудо
Своих водопадов, пускай с высоты
Свергается песнь, прорывая запруды
Сомнений, уныния и немоты.
Хлещи же по спинам, плечам и коленям;
Как сладким вином, напои нас прощеньем.
1937
ОЗЁРА
Из цикла «Буколики»
Что нужно озеру? Чтобы папаша
Мог обойти его после обеда,
Чтобы могла мамаша докричаться
До заигравшихся с той стороны детей;
Всё, что крупней, – Байкал иль Мичиган –
Для нас уже «враждебная пучина».
Озерный люд спокоен и приветлив;
Пусть буйные романтики бранятся
И сгоряча зовут к барьеру друга;
Прожив у этих вод хотя бы месяц,
Былые дуэлянты позабудут
Браниться в рифму, теша Вельзевула.
Неудивительно, что христианство
Смогло по-настоящему начаться,
Когда аскеты из пещер и тюрем
На Асканийском озере собрались,
Где аисты гнездятся, – и избрали
Трех рыб как символ триединства Бога.
Министры иностранных дел обычно
У озера устраивают встречи;
И ходят вкруг него, плечом к плечу,
Как ослики, качающие воду.
Сей общий труд, увы, братанья армий
Не гарантирует, – но он полезен.
Лишь редкостный гордец, идя ко дну
В Атлантике, подумает всерьез,
Что лично на него Нептун взъярился;
Но тонущему в озере приятно
Воображать, что он добычей стал
Влюбившейся в него Озерной Девы.
Хоть бдительные горожане пьют
Из охраняемых резервуаров,
Случаются скандальные примеры:
Так Кардинал у Вебстера заметил
В пруду чертенка с вилами в руках , –
Я знаю в Сассексе подобный прудик.
У заколдованных озер есть свойство
Лечить горячку нашей эпидермы
Прохладной, бледной немотой зеркал;
Им нипочем щекотка водомерок,
Чуть дрогнет гладь под ласками весла,
Но не вздохнет и денег в долг не спросит.
Природолюбцы-озеровладельцы
Мечтают об овчарках и капканах,
Что свой Эдем озерный оградить
От чужаков. Отдать народу? Шиш!
С чего бы вдруг? За то, что всякий Джек
Плескался встарь в околоплодных водах?
Навряд ли я когда построю башню
И заведу там белых лебедей;
Но помечтать не вредно: ну, а если б –
Какое озеро я взял бы – торфяное,
Карст, кратер, старицу или лагуну…?
Перечислять – и то уже блаженство.
1952
ИСПЫТАНИЕ
«Когда ломают времена
Обычаи и ритмы,
И лезет воровской жаргон
Из публики элитной,
И носят с шиком дураки
Чужих пороков пятна,
Кто будет веровать в Любовь,
Ее слова и клятвы?»
Так, вспыхнув, проревел Огонь;
Но Тамино и Памина
С закрытыми глазами,
Бесстрашно руку в руку вдев,
В блаженстве сладком замерев,
(Невинные? О да! Наивные? О нет!)
Прошли сквозь дым и пламя.
«Когда с петель сорвется мир,
Ад вырвется из плена
И обернется чиж совой
И ведьмою – Елена,
Когда фиалка зарычит
И мак возжаждет крови,
Какое вылупится зло
Из треснувшей Любови?»
Так прошипела им Вода;
Но Тамино и Памина,
Наперекор совету,
В ладони храбро сжав ладонь,
Сквозь Воду, как и сквозь Огонь,
(Испуганные? Нет! Счастливые? О да!)
Прошли и вышли к свету.
1953
ОДА ТЕРМИНУ
Жрецы с телескопами и циклотронами,
вещайте дальше вести чудесные
о том, чего постичь не можно,
столь оно мелко или огромно,
о тех открытьях, что в ваших формулах,
в значках изящных алгебраических
невинно выглядят, но если
перевести их на человечий
язык, навряд ли сильно обрадуют
село и город: если галактики
врозь разбегаются, как зайцы,
если мезоны мечутся в страхе,
как тут не вспомнить вести политики,
все эти стачки и демонстрации,
погромы, мятежи, теракты –
всё, что за завтраком в нас пихают.
Как мелки, впрочем, наши волнения
в сравненье с тем, что эта Громадина –
вот ведь немыслимое чудо! –
кочку одну отличив из прочих,
дала ей средства, срок и условия
взлелеять Жизнь, что эта небесная
причуда, царственная прихоть,
наше волшебное Средиземье,
где Солнце, сверкая, медленно движется
по небосводу с востока к западу,
где свет – отеческая милость,
а не фотонная бомбардировка,
где зреть мы можем формы и линии
и отличать покой от движения
и узнавать по очертаньям
наших любимых милые лица,
где всем созданьям, кроме болтающих,
назначен удел и корм подобающий
по роду их, – наш мир блаженный.
Что бы биологи ни твердили,
лишь он спасает нас от безумия;
мы знаем, как знаньем перенасыщенный
блуждает ум во тьме кромешной
и в одиночестве беспредельном,
как он без формы, ритма, метафоры
в бессвязном тонет унылом бормоте,
не понимая даже шуток,
не отличая пенис от пенса.
Марс и Венера слишком потворствуют
нелепой нашей блажи и жадности,
лишь Ты один, великий Термин,
можешь исправить нас, шалопаев.
О бог дверей, оград и смирения,
да будет проклят змей технократии;
но будь блажен тот град, что славит
игры твои, лады и размеры.
Чьей милостью в компании дружеской
вершится чудо Пятидесятницы,
когда нисходит дух, и каждый
вдруг понимает язык другого.
В мире, безмерною нашей наглостью
ограбленном и отравленном, может быть,
еще спасешь ты нас, понявших,
что все ученые эти шишки
должны скромней нам басни рассказывать,
что Небу мерзостны самозваные
поэты, ради пустозвонства
ложью нас пичкающие бесстыдно.
1968