Дикарь был так жалок и так ничтожен, что мне на память пришел Аргус, старый умирающий пес из "Одиссеи", и я нарек его Аргусом и захотел научить его понимать свое имя. Но, как ни старался, снова и снова терпел поражение. Все было напрасно - и принуждение, и строгость, и настойчивость. Неподвижный, с остановившимся взглядом, похоже, он не слышал звуков, которые я старался ему вдолбить. Он был рядом, но казалось - очень далеко. Словно маленький, разрушающийся сфинкс из лавы, он лежал на песке и позволял небесам совершать над ним оборот от предрассветных сумерек к вечерним. Я был уверен; не может он не понимать моих намерений. И вспомнил: эфиопы считают, что обезьяны не разговаривают нарочно, только потому, чтобы их не заставляли работать, и приписал молчание Аргуса недоверию и страху. Потом мне пришли на ум мысли еще более необычайные. Может, мы с Аргусом принадлежим к разным мирам и восприятия у нас одинаковые, но Аргус ассоциирует все иначе и с другими предметами; и может, для него даже не существует предметов, а вместо них головокружительная и непрерывная игра кратких впечатлений. Я подумал, что это должен быть мир без памяти, без времени, и представил себе язык без существительных, из одних глагольных форм и несклоняемых эпитетов. Так умирал день за днем, а с ними - годы, и однажды утром произошло нечто похожее на счастье. Пошел дождь, неторопливый и сильный. Ночи в пустыне могут быть холодными, но та была жаркой как огонь. Мне приснилось, что из Фессалии ко мне текла река (водам которой я некогда возвратил золотую рыбку), а что бы освободить меня; лежа на желтом песке и черном камне, я слушал, как она приближается; я проснулся от свежести и густого шума дождя. Нагим я выскочил наружу. Ночь шла к концу; под желтыми тучами все племя, не менее счастливое, чем я, в восторге, исступленно подставляло тела животворным струям. Подобно жрецам Кибелы, на которых снизошла божественная благодать, Аргус стонал вперив взор в небеса; потоки струились по его лицу, и то был не только дождь, но (как я потом узнал) и слезы. Аргус, крикнул я ему, Аргус. И тогда, с кротким восторгом, словно открывая давно утраченное и позабытое, Аргус сложил такие слова: Аргус, пес Улисса. И затем, все так же, не глядя на меня: пес, выброшенный на свалку. Мы легко принимаем действительность, может быть, потому, что интуитивно чувствуем: ничто реально не существует. Я спросил его что он знает из "Одиссеи". Говорить по-гречески ему было трудно, и я вынужден был повторить вопрос. Очень мало, ответил он. Меньше самого захудалого рапсода. Тысяча сто лет прошло, должно быть, с тех пор, как я ее сложил.
no subject
Date: 2011-04-15 11:44 am (UTC)пришел Аргус, старый умирающий пес из "Одиссеи", и я нарек его
Аргусом и захотел научить его понимать свое имя. Но, как ни
старался, снова и снова терпел поражение. Все было напрасно -
и принуждение, и строгость, и настойчивость. Неподвижный, с
остановившимся взглядом, похоже, он не слышал звуков, которые я
старался ему вдолбить. Он был рядом, но казалось - очень
далеко. Словно маленький, разрушающийся сфинкс из лавы, он
лежал на песке и позволял небесам совершать над ним оборот от
предрассветных сумерек к вечерним. Я был уверен; не может он не
понимать моих намерений. И вспомнил: эфиопы считают, что
обезьяны не разговаривают нарочно, только потому, чтобы их не
заставляли работать, и приписал молчание Аргуса недоверию и
страху. Потом мне пришли на ум мысли еще более необычайные.
Может, мы с Аргусом принадлежим к разным мирам и восприятия у
нас одинаковые, но Аргус ассоциирует все иначе и с другими
предметами; и может, для него даже не существует предметов, а
вместо них головокружительная и непрерывная игра кратких
впечатлений. Я подумал, что это должен быть мир без памяти, без
времени, и представил себе язык без существительных, из одних
глагольных форм и несклоняемых эпитетов. Так умирал день за
днем, а с ними - годы, и однажды утром произошло нечто похожее
на счастье. Пошел дождь, неторопливый и сильный.
Ночи в пустыне могут быть холодными, но та была жаркой как
огонь. Мне приснилось, что из Фессалии ко мне текла река (водам
которой я некогда возвратил золотую рыбку), а что бы освободить
меня; лежа на желтом песке и черном камне, я слушал, как она
приближается; я проснулся от свежести и густого шума дождя.
Нагим я выскочил наружу. Ночь шла к концу; под желтыми тучами
все племя, не менее счастливое, чем я, в восторге, исступленно
подставляло тела животворным струям. Подобно жрецам Кибелы, на
которых снизошла божественная благодать, Аргус стонал вперив
взор в небеса; потоки струились по его лицу, и то был не только
дождь, но (как я потом узнал) и слезы. Аргус, крикнул я ему,
Аргус.
И тогда, с кротким восторгом, словно открывая давно
утраченное и позабытое, Аргус сложил такие слова: Аргус, пес
Улисса. И затем, все так же, не глядя на меня: пес, выброшенный
на свалку.
Мы легко принимаем действительность, может быть, потому,
что интуитивно чувствуем: ничто реально не существует. Я
спросил его что он знает из "Одиссеи". Говорить по-гречески ему
было трудно, и я вынужден был повторить вопрос.
Очень мало, ответил он. Меньше самого захудалого рапсода.
Тысяча сто лет прошло, должно быть, с тех пор, как я ее сложил.