byddha_krishna1958: (20152015)
byddha_krishna1958 ([personal profile] byddha_krishna1958) wrote2015-07-21 08:59 pm

Слово. "То, из чего сделаны сны"



Пузыри

Ночью, когда жена засыпала, он спускался к машине и считал пузыри на переднем стекле. В салоне играло радио, там все время загадывали загадки, люди разгадывали их и получали призы. Кому ужин в китайском ресторане, кому набор косметики — хорошие призы. Он слушал радио, считал пузыри на стекле и не мог разгадать ни одной загадки. Он лелеял сокровенную мечту подать в суд на компанию «Пежо».
В молодости он, кстати, хорошо разгадывал загадки. Тогда были другие передачи, и он часто звонил на радио. Он знал все ответы, но номера почти всегда были заняты. Он все не мог понять, почему когда-то он умел разгадывать загадки, а сейчас — нет. Он не знал, что у него в голове живут маленькие пиявки, все время пьющие его мозг через трубочку. Никто не знал. Он подхватил их еще в армии, на курсах, попив воды из кулера в учебном центре. Из этого кулера пила еще как минимум тысяча человек, и у них наверняка тоже были пиявки. И никто этого не замечал — бывают такие вещи, которые никогда не обнаруживаются: ни тебе боли, ни других симптомов — просто скучающие пиявки сосут твой мозг.
Таких вещей вообще очень много, всяких болезней, которые никогда не обнаруживаются. Например, его жена уже долгие годы страдает от пауков-макраме, гораздо более распространенных, чем пиявки, и куда более заразных. Ими заражаются от рекламных проспектов, они въедаются тебе в душу и начинают мелко-мелко ее заплетать. Из каждой точки, где у тебя закреплено какое-нибудь чувство, это чувство выдергивают и заменяют бусинкой. Душа его жены теперь выглядела, как голова Боба Марли, и она уже ничего не чувствовала, совсем ничего, а плакать могла только над тем, что происходило в телевизоре. И никто ничего не предпринял. Врачи были слишком заняты попытками поднять ее кальций, все время норовивший упасть, у них не было времени на глупости, тем более что не посинела же она в конце концов и уплотнений у нее в груди не появилось — ну, подумаешь, почти перестала плакать. Ее муж даже радовался, что теперь она плачет только из-за телевизора, потому что в телевизоре показывали исключительно ненастоящие вещи, которые не могли всерьез ей навредить. Другое дело — пузыри на переднем стекле: ты можешь ехать себе в один прекрасный день и вдруг — бум! — все окно взрывается осколками прямо тебе в лицо. Он насчитал уже пятьсот семьдесят четыре пузыря, и с каждым днем их прибавлялось. По радио теперь передавали такую громкую музыку, что хлюпанья пиявок совсем не было слышно. Он подумал, что, когда дело дойдет до шестисот пузырей, он подаст на «Пежо» в суд.

Капли

Моя девушка говорит, что в Америке кто-то изобрел капли, лечащие от одиночества. Она услышала это во вчерашних «Шестидесяти секундах» на «Галей Цахаль» — и вот она уже шлет срочное письмо своей сестре: пусть та купит целый ящик и отправит сюда. По «Галей Цахаль» сообщили, что на Восточном побережье эти капли уже продаются во всех торговых сетях и что в Нью-Йорке они стали настоящим хитом. Есть две формы выпуска — спрей и капли. Моя девушка просит прислать ей капли — она, конечно, не хочет чувствовать себя одинокой, но это не повод разрушать озоновый слой.
Ты закапываешь их в ухо и через двадцать минут перестаешь чувствовать себя одиноким. Они действуют на какую-то химическую штуковину в мозгу, по радио объясняли, но моя девушка не поняла. Моя девушка далеко не Мария Кюри — честно говоря, она вообще та еще дуреха. Целыми днями только и делает, что сидит на диване и думает, как я ей обязательно изменю, а потом брошу и тому подобное. Но я ее люблю, люблю, как ненормальный. А тут она возвращается с почты и говорит, что уже сейчас может со мной разъехаться. Потому что капли вот-вот прибудут и она больше не боится быть одна.
— Бросить меня? — изумляюсь я. — Ради капель? Почему? Я же тебя люблю, люблю, как безумный. Хочешь — уходи, — говорю я, — только знай, что никакие вонючие ушные капли не будут любить тебя так, как я.
Вот только ушные капли никогда ей не изменят. Она говорит мне это, а потом уходит. Можно подумать, я ей изменю.
И вот она снимает пентхаус на Флорентине и каждый день ждет почтальона. А я — мне почтальон ничего не несет, так что мне и беспокоиться не о чем, и друзей за границей, которые посылали бы мне всякую всячину, у меня тоже нет. А то бы я ходил с ними по барам и жаловался бы им на жизнь. Я бы часто их обнимал, и не стеснялся бы при них плакать, и всё такое. Мы бы могли общаться годами, всю жизнь вместе провести. Это было бы так естественно, гораздо лучше капель.


То, из чего сделаны сны

Вокруг нас были полки, ломившиеся от упаковок с тем, из чего сделаны сны. Шестьсот обычных коробок, сто восемьдесят «семейных» и три тысячи флакончиков для одноразового использования. Было темно. Ночь. Амир Меири стоял за стойкой и плакал, как дитя. «Нам конец, — причитал он, — Керет, нам пришел конец». Мне было ужасно жалко его в эту минуту. У него не было будущего. У него не было даже немедленного настоящего. Я попытался представить себе его буквально через пять минут — там ничего не было, просто ничего. Честно говоря, проделай я такую же попытку относительно самого себя, тоже увидел бы одну темноту. Я был его партнером по бизнесу, так что мой коготок увяз не хуже, чем его.
Мы впервые столкнулись с этой штукой на Ко-Самуй. Один таиландец продал нам тюбик за двадцать батов, и мы были уверены, что это крем для загара. Увидев, что Амир мажет себе плечи, таиландец ржал, как ненормальный. «Ноу гуд, ноу гуд! — завопил на ломаном английском, размахивая руками. — Онли он айз!» Амир послушался и нанес немного крема на веки, я тоже. «Нау ю клоз айз анд длим!» — приказал таиландец. Мы закрыли глаза. Мы не уснули, но пришли сны. Мы продолжали бодрствовать, но они просто появились. Не галлюцинации, ничего подобного — в чистом виде сны. Амиру сразу приснилось, как он привозит эту штуковину в Израиль, набивает себе карманы баблом и покупает красную спортивную «мазду». А мне снилась ты, мы разговаривали по телефону, и ты говорила мне, что наш последний разговор перед моим отъездом был ошибкой, что по-настоящему ты любишь именно меня, а этот адвокат-стажер был просто так. И что ты ужасно скучаешь. И что мне вообще не надо было уезжать от тебя в Таиланд.
Мы открыли глаза — вокруг по-прежнему был Ко-Самуй. «Вели гуд, а?» — сказал таиландец. Мы купили у него всю коробку. Остались на Ко-Самуй еще на две недели. Две недели, в течение которых я мысленно раскрашивал картинки, изображающие мое возвращение к тебе. Я располагал их по порядку. Вот мы обнимаемся, вот — почти плачем от счастья. Вот этот прилизанный козел приходит забирать свои вещи из твоей квартиры, и я веду себя с ним очень мило, готовлю для него свежевыжатый сок, помогаю привязать двуспальный матрас к крыше его «пежо». Амир все это время сидел рядом и производил расчеты в тетрадке. «Мы будем миллионерами, — говорил он каждые несколько минут. — Супермиллионерами! Загашники «Тото» покажутся сиротским приютом по сравнению с нашими карманами!»
И вот мы здесь, и Амир рыдает, как младенец. «Все пропало, — бормочет он и колотит по стойке. — Все деньги, какие у нас есть!» Ну да, не говоря уже о тех деньгах, которых у нас нет. «Откуда нам было знать, — всхлипывает он, — откуда нам было знать, что эта штука действует только на нас? Это нечестно, просто нечестно!.. »
Уж не знаю почему, но все обстояло именно так. На нас то, из чего сделаны сны, действовало совершенно волшебно, но все остальные просто пролетали мимо. Они мазали кремом веки, ждали — и ничего не происходило. С тем же успехом они могли мазаться хумусом. Сны приходили только ко мне и к Амиру.
Наконец Амир перестал плакать и уснул. Все еще всхлипывая, положив голову на стойку. Я достал из кармана приглашение на твою свадьбу. «Сучий таец, — пробормотал Амир сквозь сон, — блядский таец, как он нас поимел...» Я сунул приглашение обратно в карман, подошел к полке и взял семейную упаковку крема. Нанес на опущенные веки толстый-претолстый слой и стал ждать. Ничего не произошло. С таким же успехом это мог быть хумус. Но все равно я предпочел оставить глаза закрытыми. Я вспомнил стажера — ах, простите, теперь уже адвоката, — он был ужасно мил, когда я пришел к вам домой. Помог мне стащить вещи с лестницы. «Чтоб он сдох, — пробормотал Амир блюдечку для сдачи. — Чтоб он сдох, подонок. Я спляшу качучу у него на похоронах».


Король парикмахеров

Когда он не зачесывал свои волосы назад, они падали ему на лоб. Доставали аж до носа, скрывая глаза. «Последняя просьба? — спрашивал его командир стрелкового взвода глухим басом. — Может, сигару?» Он с достоинством отказывался. «Пли!» — кричал командир стрелкового взвода. Пули вонзались в него, и он падал. Сперва на колени, потом на живот. Ворс ковра щекотал ему ноздри. За революцию!
У него были красивые волосы, очень красивые. Он всегда это знал. А если бы, предположим, у него возник хоть малейший шанс об этом забыть, если бы этот факт просто вылетел у него из головы — и все, то лишь ненадолго. Немедленно пришла бы мама и напомнила ему. Она напоминала ему каждую ночь. Он лежал в постели с закрытыми глазами, она приходила и приносила ему одеяло. Пикейное — летом, шерстяное — зимой. Она всегда приходила укрыть его — и напомнить. Волосы — точно как у папы, говорила она, совсем не похожи на мамину чахлую солому. Густые волосы, шелковистые волосы, волосы, струящиеся до самых плеч. Как у папы, который покинул их и оставил маму одну.
Нет, не одну, у мамы есть он. И мама нежно проводит по его волосам рукой, и мама поражается, как это в его волосах никогда нет колтунов. И мама влажно целует его глаза, а иногда и губы.
Он не помнил, как выглядит папа. Он и не мог помнить — во время операции «Кадет» он был всего-навсего безволосым крошкой меньше месяца от роду. В таком возрасте невозможно ничего запомнить. Папа погиб, а у сына за одну ночь выросла целая грива роскошных волос — так рассказывает мама. После похорон ей дали валиум, и она уснула, а наутро его голова была уже вся покрыта волосами. Это было так странно, почти как волшебство. Медсестры в отделении говорили потом, что никогда не видели ничего подобного.
В доме не было ни одной папиной фотографии. Она сожгла их все в ту же ночь, прежде чем принять валиум. Тогда она заявила, что и младенец ей тоже не нужен. Но на самом деле она ни на секунду ничего такого не думала: утром, едва проснувшись, она бросилась смотреть сквозь стеклянную стену отделения на него и на его новенькие волосы.
Шауль был омерзителен. Он был омерзителен, вонял чесноком и носил огромный левый ботинок и нормальный правый. Мама сказала, что это врожденное уродство — ноги разной длины. Про себя он подумал, что весь Шауль — одно громадное врожденное уродство. С этими его громадными очками и манерой прямо при нем облапливать маму, как медведь облапливает бочку меда. Одно большое врожденное уродство — все с Шаулем было не так, даже волосы у него и те были фальшивые. И мама спала с этой скотиной. По ночам она по-прежнему приходила укрыть его, летом — пикейное одеяло, зимой — шерсть. Нежно проводила рукой по волосам. Густым волосам, шелковистым волосам, волосам совсем как у папы. Сухой поцелуй в лоб — и назад, к этой скотине.
Однажды утром дверь была приоткрыта, и он увидел Шауля, лежащего в постели на животе, с круглым пятном слюны на простыне, у самого рта, а посреди головы — огромная круглая лысина. На маленьком столике у двери лежала значительная часть его волос. Под столик были брошены ботинки, большой совсем раздавил собою маленький. Комната казалась такой странной из-за этого валяющегося на столике комка волос, неподвижного, как труп животного, и из-за этой подозрительной лысины, способной появляться и исчезать в одну секунду. По дороге в школу он остановился у зеркальной витрины и посмотрел на мальчика напротив. Мальчика с полными губами, высокими скулами и папиными волосами. Кто знает? Его мама и не на такое способна. Между тем, как сжечь фотографии, и тем, как отказаться от своего ребенка, — она могла сделать и это тоже прежде, чем валиум ее остановил. Может, его папа сейчас лежит в могиле лысый, а он ходит с папиными волосами на голове, чтобы маме было приятно. Он попробовал сдернуть парик одним резким движением. Скальп отозвался острой болью. В левой руке остались обрывки волос. Он внимательно рассмотрел вырванные волоски: у них у всех на концах было что-то белое и блестящее. Он понюхал белые кончики — они пахли клеем. Он снова посмотрелся в витрину: волосы выглядели точно как раньше — ну, может, чуть-чуть растрепаннее. Только сейчас над ними была надпись. Он прочел ее медленно-медленно:
К-О-Р-О-Л-Ь П-А-Р-И-К-М-А-Х-Е-Р-О-В.
У короля парикмахеров был высокий трон, зеркало во всю стену и сердитая машинка — если ее совали в розетку, она начинала издавать рычание, как собака, готовая вот-вот броситься на врага. Отстригая прядь за прядью, он рассказывал прекрасные истории об африканцах с тысячами косичек и о лысых мужчинах, приходивших стричься каждую неделю. Рассказывая, он трещал ножницами, как кастаньетами, и обходил кресло со всех сторон. Закончив, король попросил разрешения собрать его волосы с пола и сохранить на память. Король уже сорок лет занимался своим делом, но таких красивых волос еще ни разу не встречал. Он сразу согласился и остался сидеть в кресле, вглядываясь в зеркало. С высоты своего сиденья он видел сидящего на троне лысого мальчика и короля, ползающего вокруг на четвереньках и собирающего волосы руками.

Сто процентов

Я касаюсь ее рук, лица, волос внизу живота, рубашки. И я говорю ей: «Рони, пожалуйста, ради меня, сними». Но она не соглашается. И я сдаюсь, и мы делаем это снова — касаемся друг друга, совершенно нагие, почти нагие. И ткань ее рубашки — если верить бирке, из стопроцентного хлопка — должна казаться приятной на ощупь, но она колется. Нет ничего стопроцентного — так она всегда говорит, — только девяносто девять и девять десятых процента, за большее никто не может поручиться. Тьфу-тьфу-тьфу, постучи три раза по дереву, прямо сейчас! Я ненавижу эту ткань. Эта ткань колет мне лицо, эта ткань не дает мне почувствовать, насколько горячим становится ее тело, почувствовать, что она потеет. И я снова говорю: «Рони, ну пожалуйста». И мой голос оказывается изумленно-срывающимся, как если бы я пытался укусить самого себя с закрытым ртом. Я сейчас кончу, пожалуйста, сними. Она не соглашается.
Это безумие. Мы вместе уже полгода, а я ни разу не видел ее голой. Полгода, а мои друзья все еще твердят мне, что с ней не стоит связываться. Полгода, и вот мы уже живем вместе, а они упорно твердят мне одни и те же байки, давно вызубренные всеми наизусть. Как она ненавидела свое тело настолько сильно, что становилась перед зеркалом и пыталась отрезать себе обе груди кухонным ножом. Как ее клали в больницу, раз за разом. Они рассказывают мне о ней, как о постороннем человеке, пока пьют наш кофе из наших чашек. Говорят мне, что с ней не стоит иметь дела, — а мы любим друг друга, как ненормальные. Я их поубивать готов, но все-таки держу себя в руках; в крайнем случае я говорю, чтобы они заткнулись, и молча их ненавижу. Что они могут мне о ней рассказать, чего я сам не знаю? На что они могут раскрыть мне глаза, чтобы я стал любить ее меньше хоть на один грамм?
Именно это я и пытаюсь ей объяснить. Что ничего не имеет значения — связь между нами так крепка, что ее ничто не может разрушить, тьфу-тьфу-тьфу, — а потом, по ее требованию, я три раза стучу по дереву. Что я уже всё знаю, что мне всё рассказали, что не боюсь это увидеть, что это не имеет значения. Совершенно не имеет значения. Но нет, это не срабатывает, с ней ничего не может сработать. Она упирается. Дальше всего мы зашли после бутылки вина под Новый год и даже тогда это была всего лишь одна пуговица.
После того как приходят результаты анализов, она звонит своей подружке, которая однажды через всё это проходила, чтобы выяснить подробности. Она не хочет делать аборт, я же чувствую. Я тоже не хочу, чтобы она делала аборт. Я так ей и говорю. Я становлюсь на колени, принимаю театральную позу и делаю ей предложение руки и сердца: «Ради Бога, сердце мое, девочка моя, — я пытаюсь говорить голосом героя-любовника, не знаю, насколько у меня это получается, — осчастливь меня в этот день, осчастливь меня в этот месяц, осчастливь меня на всю жизнь!» Она смеется, она говорит «нет». Она спрашивает: «Это из-за беременности?» — но и сама знает, что нет. Через пять минут она говорит — ну ладно, ладно, но при одном условии: если у нас родится сын, мы назовем его Йотам. Мы пожимаем друг другу руки. Я пытаюсь встать, но у меня занемели ноги. Рони, сердце мое, девочка моя, мои бедные ноги онемели от счастья, душа моя. Ты осчастливила меня на целый век.
В ту же ночь мы ложимся в постель. Мы целуемся. Мы раздеваемся. Остается только рубашка. Она отталкивает мою руку. Она расстегивает пуговицу. И еще пуговицу, медленно, как во время стриптиза, она прикрывает грудь одной рукой, а другой расстегивает пуговицу за пуговицей. Добравшись до последней пуговицы, она смотрит на меня, пристально смотрит мне в глаза, я тяжело дышу, она дает рубашке упасть. И я вижу, я вижу то, что под рубашкой.
Ничто не может разрушить связь между нами, ничто не может ее разрушить, — именно это я и говорил, — Господи, как я мог быть таким идиотом.

Этгар КЕРЕТ