byddha_krishna1958: (Default)
byddha_krishna1958 ([personal profile] byddha_krishna1958) wrote2011-08-03 09:18 pm

От первого лица. Бергман о Бергмане

    "Персона"


     Думаю, что  "Персона" в  высшей степени связана с моей деятельностью на
посту  руководителя  "Драматена".  Этот опыт стал своего  рода стимулятором,
подстегнувшим   быстрое   созревание  и   жестоким   самоочевидным  способом
конкретизировавшим мое отношение к профессии.
     Я  как  раз  закончил  работу  над  "Молчанием",   которое  уже  обрело
собственную жизнь и  силу. То, что  я потом ввязался в постановку "Не говоря
уж  обо  всех  этих  женщинах",  было  уступкой  моей  лояльности  к "Свенск
Фильминдастри"  и  еще одним  доказательством  моей удручающей неспособности
нажать  на  тормоза. Меня назначили  руководителем "Драматена"  на Рождество
1962  года.  Мне  следовало  бы  немедленно известить "СФ" о  том,  что  все
предлагаемые  съемки на  неопределенное  время  откладываются.  Как  это  ни
печально, но я не счел возможным или разумным остановить  съемки, подготовка
к которым велась так долго.
     Преисполненный бесстрашного оптимизма и необъяснимого желания работать,
я  сказал  и  министру просвещения,  предложившему мне возглавить  театр,  и
самому себе: "Я справлюсь".
     В  Новом,  1963  году я  явился  в  качестве  только  что  назначенного
руководителя в  театр, находившийся в  состоянии распада. Ни репертуара,  ни
контрактов   с   актерами  на   будущий  сезон   не   было   и   в   помине.
Организационно-административная    сторона    дела   никуда   не   годилась.
Реконструкция  здания,  проводившаяся  поэтапно,  была  приостановлена из-за
отсутствия денег. Я попал в неразрешимую и невероятно запутанную ситуацию. Я
обнаружил, что  моя задача  не ограничивается  тем,  чтобы  улучшить  биение
художественного  пульса  и  привлечь  зрителей  на  спектакли.  Речь шла  об
организации всей деятельности снизу доверху.
     Работа,  без сомнения,  увлекла  меня.  Первый  год прошел весело.  Нам
везло. Зажигались красные фонари, цифры посещаемости поползли вверх. Я вынес
даже два сокрушительных провала, которыми  завершился сезон. В одну и  ту же
июньскую неделю  1964  года  состоялись мои премьеры: "Три  ножа из  Вей" по
пьесе Харри Мартинсона в "Драматене" и "Не говоря уж обо всех этих женщинах"
в кино.
     Я вернулся  в театр осенью 1964  года,  и сезон ознаменовался  парочкой
весьма удачных постановок. Я поставил "Гедду Габлер" Ибсена с Гертруд Фрид и
"Дон  Жуана" Мольера. Но сопротивление и в Доме, и  вне его крепло.  В конце
сезона  "Драматен"  предпринял превратившуюся  в сплошной  кошмар поездку  в
Эребру на открытие нового театра. Люди вокруг умирали или тяжело заболевали.
У меня у самого температура подскочила до  39 градусов, но я, тем не  менее,
поехал.   Кончилось   это   двусторонним   воспалением   легких   и   острым
пенициллиновым отравлением.
     Я был выбит  из колеи  и все-таки  пытался  заниматься театром. В конце
концов, в апреле меня положили в Софияхеммет, чтобы провести курс адекватной
терапии.  Я  начал  писать "Персону", в  основном с целью  поупражнять руку.
Работа над "Людоедами" к тому моменту была уже прекращена. И "СФ",  и я  сам
осознали, что осуществить  за  лето  такой грандиозный  проект нереально.  В
плане образовалась дыра,  не хватало одного фильма. Именно тогда я и сказал:
"Не   будем  терять   надежды.   Я   все-таки  постараюсь  сделать  картину.
Сомнительно, что из этого  что-нибудь  выйдет, но  попытаться-то  мы можем".
Поэтому  в апреле 1965 года я взялся за перо. Происходило это  на фоне плохо
вылеченного  воспаления  легких.  Но  было   также  и  следствием  смрадного
обстрела, которому я  подвергался в своем руководящем кресле. Я задумался: а
почему я, собственно говоря, занимаюсь этим? Почему меня это  интересует. Не
сыграл ли  театр свою роль до конца? Не взяли ли другие силы на  себя задачу
искусства?  У меня имелись  веские  причины для  подобного рода размышлений.
Дело  было  не  в  отвращении  к  собственной  профессии.  Хотя  я   человек
невротического  склада,  мое  отношение  к  профессиональной  работе  всегда
отличалось поразительным отсутствием всяких неврозов. Я обладал способностью
запрягать демонов  в танк. Они были  вынуждены  приносить пользу.  И в то же
время наедине мудрили меня и сбивали с толку. Директор блошиного цирка,  как
известно,  дозволяет  артистам  сосать  свою  кровь.  Итак,  я  пребывал   в
Софияхеммет. Постепенно  я  стал  понимать, что моя  деятельность в качестве
руководителя   театра  мешает  творчеству.  Я  гонял  двигатель  на  высоких
оборотах, и  двигатель  изрядно растряс кузов. Посему  требовалось  написать
нечто  такое,  что избавило бы  меня от  ощущения  ничтожности и топтания на
месте. Это  эмоциональное  состояние довольно точно отражено  в  наблюдении,
записанном мной при получении голландской премии Эразма.
     Я  назвал этот  опус  "Змеиная  кожа" и  опубликовал как предисловие  к
"Персоне": Художественное творчество  у  меня всегда  выражалось  в  чувстве
голода. С тихим удовольствием отмечая эту потребность, я ни разу за всю свою
сознательную  жизнь  не  задался вопросом, почему возникает этот  настойчиво
требующий  удовлетворения  голод.  Теперь,  в  последние   годы,  когда  эта
потребность пошла  на убыль, мне представляется нужным выяснить причины моей
деятельности.
     По   ранним    детским   воспоминаниям   я   непременно   должен    был
продемонстрировать, чего добился:  успехи в рисовании, умение стукнуть мячом
о стенку, первые гребки  в воде. Помню, я  чувствовал сильнейшую потребность
обратить  внимание взрослых на  эти проявления  моего  присутствия в мире. Я
всегда считал,  что окружающие меня люди выказывают слишком  мало интереса к
моей персоне. Когда  действительности оказывалось недостаточно, я принимался
фантазировать  и развлекал ровесников невероятными историями о  моих  тайных
подвигах.  То  была опасная  ложь, которая неизменно  опровергалась  трезвым
скепсисом окружающих. В конце концов, я вышел  из общего круга, сохранив мир
грез для себя  одного. Довольно  скоро ищущий общения,  одержимый фантазиями
ребенок превратился  в оскорбленного,  изворотливого мечтателя. Но  праздный
мечтатель является  художником только в  своих мечтах. То, что моим способом
выражения  станет   кинематограф,  было  вполне  самоочевидно.   Я  достигал
понимания на языке, обходившемся  без  слов,  которых мне  не  хватало,  без
музыки, которой я не владел, без живописи, которая меня не трогала. Внезапно
у  меня появилась возможность общаться  с окружающим миром на языке,  идущем
буквально от сердца к  сердцу путями, чуть ли  не сладострастно  избегающими
контроля интеллекта.
     С долго сдерживаемой детской жадностью я набросился на своего медиума и
двадцать лет без устали, в  каком-то неистовстве  передавал сны, чувственные
переживания,   фантазии,   приступы  безумия,  неврозы,   судороги   веры  и
беззастенчивую  ложь. Мой голод  был  неутолим. Деньги,  известность и успех
были  поразительными, но в основе своей безразличными для меня  результатами
этого буйства.  Этим  я вовсе  не  хочу умалить того,  что  у  меня случайно
получилось.  Искусство  как   самоудовлетворение  может,  безусловно,  иметь
определенное значение - в первую очередь для  художника. Таким образом, если
быть до конца откровенным, я воспринимаю искусство (не только киноискусство)
как нечто  несущественное.  Литература, живопись, музыка, кино  и театр сами
зачинают  себя и сами себя производят  на свет. Возникают  и  исчезают новые
мутации, новые комбинации, движение извне кажется нервозно-жизнедеятельным -
величественное рвение художников  спроецировать  для самих  себя и,  для все
более скучающей, публики картину мира, уже не интересующегося ни их мнением,
ни их  вкусами.  В немногочисленных заповедниках  художников  карают, считая
искусство опасным  и потому  достойным удушения или контроля. В основном же,
однако,  искусство  свободно,  бесстыдно,   безответственно,   как  сказано:
движение интенсивно, почти лихорадочно и напоминает, как мне представляется,
змеиную  кожу, набитую  муравьями.  Сама змея  давно мертва, съедена, лишена
яда, но оболочка, наполненная суетливой жизнью, шевелится.
     Я надеюсь, я убежден в том,  что другие обладают более сбалансированным
и  мнимо  объективным  восприятием. И  если я, несмотря  на  всю  эту скуку,
несмотря ни на что, утверждаю, что хочу заниматься искусством, то делаю  это
по  одной  простой  причине.  (Я отбрасываю чисто материальные соображения).
Причина - любопытство.  Безграничное, неутоляемое,  постоянно обновляющееся,
нестерпимое  любопытство  толкает  меня вперед,  ни на минуту  не оставляя в
покое,  полностью заменяя  жажду  общности,  которую  я  испытывал  в  былые
времена.  Чувствую  себя осужденным  на длительный  срок  узником,  внезапно
выброшенным в грохот и  вой  жизни. Меня охватывает неуемное любопытство.  Я
отмечаю,  наблюдаю,  у  меня ушки  на макушке,  все  нереально, фантастично,
пугающе или смешно. Я ловлю летящую пылинку, возможно, это фильм - какое это
имеет значение, да никакого, но мне эта пылинка кажется интересной, посему я
утверждаю,  что  это  фильм.  Я кружусь  с  этим  собственноручно  пойманным
предметом,  представляя веселое или меланхоличное  занятие. Я  пихаю  других
муравьев, мы выполняем колоссальную работу. Змеиная кожа шевелится. В этом и
только в этом заключается моя истина.
     Я не  требую,  чтобы  она становилась  истиной для кого-то еще, и  это,
естественно, слабоватое утешение с точки зрения вечности. Но  как основы для
художественного  творчества  в  ближайшие  несколько  лет  этого  совершенно
достаточно, по крайней мере, для меня.  Быть  художником ради самого себя не
всегда приятно. Но здесь есть одно огромное преимущество: у художника равные
условия с любым другим живым созданием, тоже существующим только ради самого
себя. В  результате возникает,  очевидно, довольно многочисленное  братство,
обитающее  таким способом  в эгоистической общности на этой  теплой, грязной
земле под холодным и пустым небом.
     "Змеиная  кожа" написана в прямой  связи с работой над "Персоной".  Это
можно проиллюстрировать  записью в рабочем дневнике от 29  апреля: "Я должен
попытаться держаться следующих правил: Завтрак в половине восьмого с другими
пациентами. Затем немедленно подъем и  утренняя прогулка. В  указанное время
никаких газет или журналов. Никаких контактов с Театром. Не принимать писем,
телеграмм  или телефонных  сообщений.  Визиты домой допускаются  по вечерам.
Чувствую, что приближается решающая битва.  Нельзя больше ее  откладывать. Я
должен придти  к какой-то  ясности.  В противном  случае с  Бергманом  будет
покончено навсегда".
     Из приведенной записи ясно, что кризис  зашел глубоко. Я составил точно
такие  же предписания,  когда пытался  подняться  после истории  с налогами.
Педантичность стала для меня способом выживания. Из этого  кризиса рождается
"Персона".  Итак, она была актрисой - почему бы  себе этого  не позволить? И
потом замолчала. Ничего в этом особенного нет.
     Начну, пожалуй,  со сцены, в которой врач сообщает сестре Альме  о том,
что  случилось.  Это  первая,  основополагающая  сцена.  Сиделка и пациентка
сближаются,  срастаются,  как нервы  и  плоть. Но она  не говорит, отвергает
собственный голос. Не хочет лгать.
     Это  одна  из первых записей в рабочем  дневнике, датированная  мной 12
апреля. Там есть еще кое-что, не выполненное мной, но имеющее, тем не менее,
отношение к "Персоне"  и, главным образом, к названию картины: "Когда сестру
Альму  навещает  ее  жених, она  впервые  обращает  внимание на  то,  как он
говорит, как он  к ней прикасается. И приходит в ужас потому, что  замечает,
что он совершает поступки, играет роль".
     Кровоточащая  рана  вызывает  отвращение,  и  в этом случае  человек не
способен  притворяться.  На этой  стадии  мне было страшно  тяжело.  У  меня
появилось  чувство, что само мое существование  находится под угрозой. Можно
ли  сделать это  внутренним  процессом?  Я имею  в  виду намекнуть, что  это
переложенные на музыку разные голоса в concerto  grosso одной и той же души?
В  любом случае  фактор времени  и  пространства должен иметь второстепенное
значение.  Одна  секунда  покрывает длительный временной космос  и  содержит
горсть разрозненных, не связанных между собой реплик. Здесь уже проглядывает
готовый  фильм.  Актеры  перемещаются  из  пространства  в пространство,  не
нуждаясь  в  дорогах.  Происходящее  по  мере надобности  растягивается  или
сокращается.  Понятие времени упразднено.  Затем идет нечто, своими  корнями
уходящее глубоко  в  детство:  У меня  перед глазами белая,  смытая  полоска
кинопленки.  Она  крутится в проекторе, и  постепенно  на  звуковой  дорожке
(которая, может быть, бежит  рядом) возникают  слова. И вот звучит именно то
слово,  которое я себе представлял. И мелькает лицо,  почти совсем  размытое
белизной.  Это лицо Альмы. Лицо фру Фоглер. Когда я был  мальчишкой, в одном
из магазинов игрушек продавали использованную  нитратную пленку. Она  стоила
пять  эре метр. Я погружал 30-40  метров пленки на полчаса в крепкий раствор
соды. Эмульсия растворялась, изображение исчезало. Пленка становилась белой,
невинной  и  прозрачной.  Без  картинок.  Теперь  тушью разных цветов  я мог
рисовать  новые картинки. И когда  потом,  после войны, появились рисованные
непосредственно на кинопленке фильмы Нормана МакЛарена, для меня это не было
новинкой.  Бегущая через проектор пленка, взрывающаяся отдельными картинками
и короткими эпизодами, жила во мне давно.
     Время  близилось  к  середине  мая, а  у  меня  то  и дело  по-прежнему
поднималась температура: Эти странные скачки температуры и эти размышления в
одиночестве.  Никогда мне не было так хорошо и так плохо. Думаю, что если бы
я приложил усилие, то, возможно, постепенно набрел бы на  что-то уникальное,
чего не мог достичь раньше. Превращение мотивов. Нечто, что происходит очень
просто, и ты не задумываешься над тем, как это происходит.
     Она  познает  саму себя. Сестра Альма через  фру Фоглер обретает  себя.
Альма рассказывает длинную и совершенно банальную историю своей жизни, своей
великой любви  к  женатому  человеку, об аборте  и о Карле Хенрике, которого
она,  в  сущности,  не любит и с  которым  ей  тяжело в  постели. Потом  она
выпивает  вина, настраивается на интимный  лад,  начинает плакать и плачет в
объятиях фру  Фоглер.  Фру Фоглер сочувствует. Сцена длится с утра до обеда,
до вечера, до ночи, до утра. И  Альма все больше привязывается к фру Фоглер.
Здесь появляются  различные  документы, например письмо  фру  Фоглер доктору
Линквисту, и, по-моему, это хорошо. Письмо о том, о сем. Но в первую очередь
в  нем дается веселая, шутливая  и в то же время  прозорливая характеристика
сестры Альмы.
     Я  притворяюсь  взрослым.  И  не  устаю   удивляться   тому,  что  люди
воспринимают меня всерьез.  Я говорю: хочу это, желаю так... Мои соображения
уважительно выслушивают и часто делают так, как я сказал. Или даже расточают
похвалы  за то, что я оказался прав. Я упускаю  из виду, что все эти люди  -
дети, играющие  взрослых. Единственное  различие  -  они забыли, что  они, в
сущности, дети, или же никогда не задумывались над этим.
     Мои родители  проповедовали набожность, любовь  и смирение. Я  старался
изо всех сил.  Но пока  в моем мире существовал  бог,  я не  мог даже близко
подойти  к своей  цели. Смирение было недостаточно смиренным. Любовь  была в
любом случае - намного слабее любви  Христа, святых или даже  моей матери. А
набожность  отравлена   тяжелыми  сомнениями.  Теперь,  когда  бога  нет,  я
чувствую,  что все это - мое. Набожность перед  жизнью. Смирение перед своей
бессмысленной судьбой.  И  любовь к другим  испуганным, измученным, жестоким
детям.
     То, что следует ниже, написано в мае на Урне. Я приближаюсь  к сути как
"Персоны", так  и "Змеиной  кожи". Фру Фоглер жаждет правды. Она  искала  ее
повсюду,  и  порой ей  казалось,  будто  она  нашла  что-то прочное,  что-то
долговечное, но внезапно земля ушла из-под ног. Внешний  мир обрушивается на
Элисабет Фоглер и  в  больничной палате. Правда растворилась, исчезла, или в
худшем случае превратилась в ложь. Мое искусство не в  состоянии переварить,
преобразить  или забыть того  мальчика на фотографии.  И  объятого  пламенем
мужчину, страдающего за веру.
     Я не способен воспринимать великие  катастрофы. Они не затрагивают моих
чувств.  Возможно,  я  могу  читать  обо всех  этих кошмарах  с определенным
вожделением  - порнография ужаса.  Но мимо  этих  фотографий  мне  не пройти
никогда. Они  превращают мое искусство  в трюкачество, в нечто безразличное,
во что  угодно. Вопрос  заключается, по-видимому, в том, есть ли у искусства
какие-то альтернативные формы выживания помимо того, что оно является формой
досуга: эти интонации,  эти цирковые трюки, вся эта бессмыслица, это надутое
самодовольство. Если  я, тем не менее, продолжаю  оставаться художником,  то
делаю это  уже не ради уверток  и взрослых игр, а  полностью осознавая,  что
занимаюсь общепринятой условностью, которая  в редкие  мгновения может  дать
мне самому и  моим ближним краткие  секунды  успокоения  и  размышления.  И,
наконец,  основная задача моей профессии - зарабатывать себе на жизнь,  и до
тех  пор,  пока никто  не ставит этот факт под  сомнение,  я буду из чувства
чистого самосохранения продолжать создавать себя.
     ===========================================
     ... забыть того мальчика на фотографии. И объятого  пламенем мужчину...
Бергман  говорит  об  эпизоде,  когда  Элисабет  Фоглер  рассматривает  фото
мальчика  из варшавского  гетто,  а  затем  смотрит  по  телевизору  хронику
самосожжения буддийского монаха.

     ===========================================
     "И мне казалось, что каждая интонация моего голоса, каждое произносимое
мной   слово  было  ложью,  упражнением  в  пустоте   и  тоске.  Существовал
единственный  способ  спастись от отчаяния и  краха.  Замолчать.  За  стеной
молчания обрести  ясность  или,  во всяком  случае,  попытаться  собрать еще
имеющиеся  возможности".   Здесь  в  дневнике  фру  Фоглер   кроется  основа
"Персоны". Для меня  это  были  новые мысли.  Я  никогда не  соотносил  свою
деятельность  с  обществом  или с миром.  "Лицо" с другим  немым  Фоглером в
центре  - лишь игривое приближение, не больше. И  вот на последних страницах
рабочего дневника  появляется решающая вариация: После  бурного объяснения -
наступает вечер, потом ночь. Альма засыпает или собирается заснуть, но вдруг
в комнате  как  будто кто-то зашевелился, словно  туда  вполз туман, который
парализовал ее. Ее словно объял космический ужас, и  она сползает с кровати,
чтобы пойти и сблевать, но  ничего не получается, и она  опять ложится.  Тут
она замечает, что дверь в  спальню фру Фоглер чуть приотворена. Войдя к ней,
она видит, что фру Фоглер в обмороке  или  мертва.  Альма  в испуге  хватает
телефонную  трубку, но  из  нее  не  доносится ни  звука. Она возвращается к
покойной,  та  смотрит  на   нее,  прищурившись,  и  внезапно  они  меняются
характерами.  Таким  образом  (я  и  сам  точно  не  знаю  каким),  Альма  с
фрагментарной  отчетливостью,  глубоко,  до  абсурда,  переживает   душевное
состояние  той, другой.  Она  встречается с  фру Фоглер, которая теперь  уже
Альма,  и  говорит  ее  голосом.  И  они   сидят  друг  против   друга,  они
разговаривают,  играя  интонациями  и  жестикулируя,  они  мучают,  позорят,
истязают друг друга, они смеются и резвятся.
     Это  зеркальная  сцена.  Их объяснение  -  сдвоенный монолог.  Монолог,
идущий, так сказать, с двух сторон:  сначала его произносит Элисабет Фоглер,
а потом сестра Альма. Первоначально  мы со Свеном  Нюквистом собирались дать
обычный свет на Лив Ульман и Биби  Андерссон. Но получилось плохо. Тогда  мы
решили  одну  половину  каждого  лица   затемнить  полностью   -  даже   без
выравнивающего света.  Затем  было  уже вполне  естественно в заключительной
части  монолога  скомбинировать  освещенные половинки  лиц  так,  чтобы  они
слились в одно лицо.
     ===========================================
     Свен  Нюквист (р. 1922)  - шведский кинооператор. В кино  -  с 1945  г.
Впервые работал с Бергманом на съемках фильма "Вечер шутов".  Затем снимал с
ним фильм "Девичий источник". С 1960  г. ("Как  в зеркале") - оператор  всех
последующих  игровых фильмов Бергмана вплоть  до  "После репетиции"  (1983).
Получил премию Оскар за фильмы "Шепоты и крики" и "Фанни и Александр".

     ===========================================
     У  большинства людей  одна  половина  лица  обычно  миловиднее  другой.
Соединенные нами полуосвещенные  изображения  лиц Лив  и Биби  показывали их
менее выгодные половинки. Получив из лаборатории совмещенную копию фильма, я
попросил  Лив  и  Биби зайти в монтажную. Биби ошеломленно восклицает: "Лив,
как ты странно выглядишь!" А Лив говорит: "Но это ведь ты, Биби",  смотря на
непривлекательную половину лица.
     Сценарий "Персоны" не похож на обычный режиссерский  сценарий.  Работая
над режиссерским сценарием, ты затрагиваешь и  технические проблемы. Пишешь,
так сказать, партитуру. После чего остается разложить отдельные страницы нот
по пюпитрам,  и  оркестр начинает играть.  Я не имею обыкновения приходить в
студию  или  приезжать  на натуру,  полагая,  что  "как-нибудь  образуется".
Импровизировать импровизацию невозможно. Я рискую импровизировать лишь в том
случае, если знаю,  что у меня в загашнике есть тщательно составленный план.
Находясь на съемочной площадке, я не могу доверяться вдохновению.
     "Персона"  при  чтении  может   показаться  импровизацией.  Но  картина
построена  по  скрупулезно разработанному  плану.  И,  несмотря  на  это,  я
никогда, ни в одном фильме не делал так много дублей (под  дублями я  имею в
виду  не повторные съемки одной и той же сцены в тот же самый день, а дубли,
необходимость которых была  вызвана тем, что  отснятые за день куски меня не
удовлетворяли). Съемки начались в  Стокгольме, и поначалу дело  не ладилось.
Но, наконец, мы  со скрипом раскачались. И  внезапно в словах: "Нет, это  мы
исправим,  это  сделаем  так или эдак, а это устроим по-другому", - зазвучал
азарт.  Настроение ни у кого не портилось.  Дело во многом  выигрывает, если
никто себя ни в чем не винит. Кроме того,  фильм, разумеется, немало выгадал
благодаря возникшим в процессе нашей работы сильным личным чувствам. Удачные
получились  съемки.  Я,   несмотря   на  изнурительную   работу,   испытывал
безграничную свободу общения с камерой и моими сотрудниками, поддерживавшими
меня во всех перипетиях.
     Осенью я вернулся в "Драматен", и это было точно возвращение на галеры.
Я ощутил разницу  между бессмыслицей административного  изнурения и свободой
на  съемках "Персоны". Однажды я  упомянул, что "Персона" спасла мне  жизнь.
Это не преувеличение. Если бы у меня хватило сил, я бы, по всей вероятности,
вышел из игры.  Самое важное -  мне впервые было безразлично,  как воспримут
картину  зрители. Я наконец-то  послал  к черту (где ему и  место) евангелие
понятности, вколоченное в меня еще с тех  пор,  "Фильминдастри". Сегодня мне
кажется, что в "Персоне"  - и позднее в "Шепотах и криках" - я достиг своего
предела. Что я свободно  прикасаюсь к бессловесным тайнам,  выявить  которые
способен только кинематограф.